Ерусалимский А. С. — Учитель жизни. Защита диссертации
Вальтраут Фрицевна Шелике. 2007 (предположительно).
Учитель жизни
Уже самое первое знакомство, не личное, а только по слухам, ходившим на историческом факультете МГУ, с человеком, которому суждено было стать научным руководителем моей дипломной работы, сразу вызвало чувство восторга и, одновременно, удивления. Удивительный он был человек, Аркадий Самсонович Ерусалимский, просто потрясающий!
Это надо же было выкинуть такое! Немыслимое! Военный корреспондент Советской армии А. С. Ерусалимский, не спросив на то ни у кого никакого разрешения, в самые последние месяцы войны смотался на своем джипе туда обратно из Германии в Париж! Прокатился, что называется. Просто так, чтобы хотя бы два дня насладиться сказочным городом поэтов и художников.
Вот это да!
Военное командование стояло на ушах. Еще бы! Пропал полковник Советской армии, и неизвестно, убит или похищен. А может сбежал?
А он, счастливый, носился по Парижу!
Конечно, его наказали суровым партийным выговором, который Аркадий Самсонович и снимал в мою бытность на каком-то из младших курсах истфака. Мы-студенты о таких делах почему-то знали, а из уст в уста даже передавались слова, будто бы сказанные виновником армейского переполоха: «Я ведь знал, выговор в конце концов снимут. А вот Париж, когда бы я его повидал, а?»
Ну, как было не восторгаться юной студентке столь смелым человеком?
На четвертом курсе Аркадий Самсонович читал спецкурс о внешней политике германского империализма в конце XIX века группе студентов, специализирующихся на кафедре Новой и Новейшей истории.
Нас было человек десять, которые сидели в маленькой аудитории на Моховой и терпеливо ждали своего преподавателя, по опыту уже зная — на свои занятия Аркадий Самсонович неизменно опаздывал. Он влетал в аудиторию, разгоряченный бегом, каждый раз безуспешно пытаясь успеть к звонку, пальто нараспашку, волосы взъерошены — и сходу начинал лекцию. Темп был тот же, что и на пути к нам — успеть, непременно успеть отдать как можно больше из того, что уже познал он сам. Записывать страстную скороговорку было почти немыслимо, зато слушать и глядеть на лектора — неизгладимое удовольствие.
Лично я всегда садилась на первую парту, прямо под носом у дорогого Аркадия Самсоновича, и как говориться «развесив уши», внимала каждому слову.
Вот идут дебаты в германском рейхстаге. Принимать или не принимать предложение о повышении расходов на германский флот? Выступают представители разных партий. Скрещиваются словесные шпаги. Аркадий Самсонович переживает за исход голосования. Нервничает. На доске появляются один за другим имена ораторов, в скобках их партийная принадлежность. Сейчас проголосуют. «За» или «Против»? Мел в руках у Аркадия Самсоновича крошится от напряжения, доска переполнена фамилиями тех, кто ответственен за милитаризацию Германии, а имен еще много. Нужна тряпка, чтобы стереть с доски, но ее, как всегда нет. Аркадий Самсонович, продолжая в том же темпе рассказ о дебатах, сует руку в карман, достает большой носовой платок. Стирает ненужное с доски, кладет платок обратно в карман платок. А через минуту вытирает им пот со лба. Не проголосовали! Еще, все-таки, не проголосовали. Отложили до следующего заседания.
Лекция окончена. Аркадий Самсонович весь в мелу, но этого не замечает. Хватает портфель и убегает.
А я жду следующей недели, чтобы снова насладиться двухчасовым каскадом мыслей и эмоций. Восторг, сплошной восторг оттого, что есть на свете такой лектор.
А весной, когда наша малочисленная группа сдавала экзамен по спецкурсу, Аркадий Самсонович, любимый Аркадий Самсонович, меня огорошил.
— А Вы откуда такая взялись? — с упреком в голосе спросил Аркадий Самсонович у меня, приготовившейся отвечать по билету. — Я Вас на своих лекциях ни разу не видел.
Как же так? На мне, правда, сейчас не серое зимнее, а весеннее пальто, все в разноцветную клетку. Неужели действительно не узнает? Из-за другого одеяния?
Не узнавал, действительно не узнавал. Но сдать экзамен по спецкурсу не запретил, несмотря на «пропуски» его занятий.
Однажды кому-то из начальства пришла в голову идея ввести на истфаке кураторство. И к нашей группе приставили Аркадия Самсоновича. Мы увидели его в навязанной роли один единственный раз, но зато как он нас удивил.
В стране как раз развернулась борьба с «вейсманизмом-морганизмом» и Аркадию Самсоновичу предстояло сделать нам доклад на эту животрепещущую тему. В кулуарах мы, желторотые юнцы и девицы, жарко обсуждали постановление ЦК КПСС, одобряя «разоблачение лже-ученых», занятых изучением «каких-то там мух дрозофил», как будто и «впрямь нет задач поважнее». И теперь мы ждали, что нового расскажет нам любимый и уважаемый Аркадий Самсонович.
А он опаздывал на кураторский час. Как всегда опаздывал, и мы, привычные, дисциплинированно ждали его появления. Не расходились по домам, несмотря на поздний час.
Как я сейчас понимаю, скорее всего, Аркадий Самсонович надеялся, что мы не выдержим его столь долгого отсутствия и со спокойной совестью покинем аудиторию. Но не тут то было. Мы продолжали ждать своего куратора с докладом.
И тогда лопнуло терпение у Аркадия Самсоновича. Поняв, что мы так и будем его ждать до второго пришествия, он обречено двинулся к нашей аудитории. Приоткрыл дверь, сунул в проем лохматую голову и произнес, твердо, тоном, не терпящим никаких возражений:
— Вы в вейсманизме-морганизме разбираетесь лучше меня. А я в нем ничего не понимаю. Вот сами доклад и делайте.
Убрал свою голову, закрыл дверь и был таков.
Ничего себе, «лучше его разбираемся». Да что мы, историки, в этом понимаем на самом деле, а? Если даже Аркадий Самсонович «не разбирается»?
Пришлось задуматься над вопросом, имеем ли мы вообще какое-то право судить о незнакомой нам науке и о ее проблемах? «Не имеем!» — такой нравственный императив «нелегально» послал нам Аркадий Самсонович из-за чуть приоткрытой двери. И в какие годы, в какое время, когда ЦК КПСС такое право на себя взял — судить любую науку в качестве перста указующего и требовал от каждого члена партии претворения в жизнь своих «мудрых постановлений».
Спасибо Аркадию Самсоновичу!
В конце четвертого курса я поняла, что совершила большую ошибку, взяв научным руководителем доцента Т., единственного на кафедре занимавшегося Ноябрьской революцией 1918 года в Германии, что и определило мой первоначальный выбор. Т., воспринимал в штыки любую попытку с моей стороны хоть в чем-нибудь разобраться самостоятельно. Ему нужна была стопроцентно компилятивная дипломная работа, в которой дипломник то и дело подтверждал был каждую «гениальную мысль товарища Сталина». А у меня как раз на этом «поле» возникли проблемы: то, что писал Ленин о Ноябрьской революции 1918 года в Германии не совсем совпадало с тем, что значилось в «Кратком курсе». И я пыталась разобраться, что такое «буржуазная» (так в «Кратком курсе») и что такое «буржуазно-демократическая» (так у Ленина) революции. У Т. лезли глаза на лоб от моих, как я сейчас понимаю, наивных, а по тогдашнему времени опасных вопросов и рассуждений. Он просто прерывал мои монологи. И я поняла, мне нужно сменить научного руководителя.
И в один прекрасный день я поймала Аркадия Самсоновича, спускавшегося на Герцена к буфету перекусить. Совершенно не думая о том, что поступаю, мягко говоря, не совсем воспитанно и этично, я на ходу выпалила просьбу: «Аркадий Самсонович! Возьмите меня к себе, я больше не могу работать в с Т. Пожалуйста!»
Аркадий Самсонович не изменил намерения утолить свой голод в перерыве между кучей дел, которые ежедневно наваливались на него, и продолжая путь к вожделенному буфету, жестом пригласив меня следовать за ним. В чем, собственно, дело, захотел он узнать.
Я сбивчиво, как можно короче, пояснила ситуацию. Я хочу заниматься Ноябрьской революцией, понять ее характер, узнать, почему она не переросла в социалистическую. А для этого мне надо рыться в источниках, только там я могу узнать истину. А мой теперешний научный руководитель требует, чтобы я ограничилась изданной литературой, а в теоретических вопросах чтобы опиралась только на «Краткий курс», а там очень мало и не так, как у Ленина, и т. д. и т. п.
— Хорошо, — быстро подвел черту Аркадий Самсонович. — Уже только потому, что Вы хотите уйти от Т., я Вас возьму. Но учтите, я ничего не смыслю в Ноябрьской революции и потому одно условие — работать Вы будете совершенно самостоятельно. Согласны?
Согласна! Конечно, я согласна! Именно этого я и хотела. Сама, все сама, как в «От двух до пяти».
А Аркадий Самсонович, «ничего не смысливший в Ноябрьской революции», сходу придумал тему: «Рабочий вопрос в Веймарском национальном собрании в 1919 году». Доступ в секретный фонд мой новый научный руководитель обещал мне оформить.
Я была счастлива.
И, полная энтузиазма, я зарылась в первоисточники.
Но... тут приключилась новая беда. И пострашнее конфликта с доцентом Т.
Наступил последние месяцы моего пребывания в МГУ, и я решила, что пора снять с себя выговор по комсомольской линии, полученный мной еще на третьем курсе «за сокрытие своих сомнений» и т. п. Заявление о снятии выговора я подала в самый разгар развернувшейся кампании по «борьбе с преклонением перед Западом и космополитизмом», что, по наивности, совершенно не учла. Обстановка в МГУ была накаленной, одни были полны тревоги и страха, другие — подозрительности и готовности к «разоблачениям», третьи — смятением и одновременно возмущением по поводу кампании, явно имевшей антисемитский душок. Меня и угораздило предстать перед однокурсниками на курсовом комсомольском собрании именно в такое время. Да еще по собственной инициативе!
Конечно, это кончилось плохо. Собрание вел секретарь партийной организации курса, мой однокурсник, некий Литочевский, ярый борец «за претворение в жизнь генеральной линии партии», и демагог из демагогов, умелый и беспощадный. Он задавал вопросы, я отвечала, а вердикт Литочевского был одни: «Шелике продолжает сомневаться в генеральной линии партии». В результате однокурсники меня единогласно исключили из комсомола и университета. За пару месяцев до окончания учебы, накануне защиты дипломной работы.
Даваясь слезами, заикаясь из-за накатывавших рыданий, я по телефону немедленно сообщила страшную новость Аркадию Самсоновичу. Ведь и он мог теперь пострадать, из-за меня, поскольку официально значился моим научным руководителем! Я должна его предупредить!
— Я хотела... Меня спросили... А я... Литочевский задал вопрос, согласна ли я с исключением из партии моего мужа... Я сказала, что не согласна, что он ни в чем не виноват... А Литочевский тогда обвинил меня в том, что я, как и раньше сомневаюсь в верности постановлений партийных органов... Я сказала... А Литочевский...
Аркадий Самсонович не долго слушал мои телефонные причитания. Гнев и ненависть в одно мгновение переполнили его душу и он буквально заорал в трубку:
— Не Литочевские правят миром!!! Не Литочевские! Запомните это! — и бросил трубку.
Я очухалась. В конце концов решение курсового комсомольского собрания еще не конец света. Нельзя сдаваться, стыдно сдаваться.
«Дело Шелике» продолжалось.
Готовую дипломную работу я представила Аркадию Самсоновичу в оговоренный срок и была поэтому очень собой довольна.
— По-моему Вы написали работу не на тему, — огорченно констатировал мой научный руководитель, в первый раз державший в руках мои научные старания.
Выдвинутое Аркадием Самсоновичем условие «работать самостоятельно» я выдержала на все 100%, даже план работы с научным руководителем не согласовывала. Не хотела отнимать у занятого человека ни минуты времени.
— Рабочий вопрос — это 8-ми часовой рабочий день, проблемы зарплаты, отпусков, а у Вас, — начал Аркадий Самсонович, все еще озабоченно крутя в своих руках мою дипломную.
— Но так только в обычные времена! А ведь в Германии революция, буржуазно-демократическая, которая могла перерасти в пролетарскую. А в такие революционные периоды главный вопрос для рабочего класса — вопрос о власти и о национализации основных отраслей промышленности. В Германии это проблема советов и вопросы о «социализации», а не просто 8-ми часовой рабочий день, — с присущей мне горячностью высказала я свою точку зрения.
— Не знаю, может быть Вы и правы, — задумчиво произнес Аркадий Самсонович и спрятал мой труд в свой большой портфель.
Мой научный руководитель не потребовал от дипломницы незамедлительно принять его замечание, он был готов подумать над тем, что сказала в ответ пятикурсница, у которой все еще в самом разгаре было «политическое разбирательство».
А доцент Т.? Тот крутил бы меня в бараний рог за «несогласие». И кричал бы на меня, не вынимая трубки, вечно торчащей у него во рту. И потребовал бы незамедлительно все переписать заново или отказался бы от научного руководства такой «не заслуживающей доверия» ученицей. А мог бы и не допустить к защите.
Но, как мне казалось, я была защищена от такого рода атак со стороны доцента Т. благодаря согласию Аркадия Самсоновича на научное руководство.
Но не тут-то было. Доцент Т. не оставил меня в покое. Он напросился в официальные оппоненты на защиту моей дипломной. И кафедра назначила его моим оппонентом, как буд-то других забот у того не было.
В университете я между тем милостиво была оставлена, но исключение из комсомола все еще висело надо мной дамокловым мечом.
Моя работа некоторое время пробыла у Аркадия Самсоновича, а потом он пригласил меня к себе домой, чтобы высказать замечания.
Трепеща и волнуясь я отправилась в дом артистов на улице Горького, где в кабинете мой научный руководитель раскрыл мои шестьдесят страничек и стал зачитывать замечания, написанные на полях моего труда.
— Вот тут стиль... А тут расширить... Снова стиль... — скороговоркой произносил Аркадий Самсонович, усердно глядя в дипломную, совсем не глядя на меня, и голосом в котором не было ни малейшего выражения интереса к моим научным потугам.
— Аркаша! — вдруг раздался из соседней комнаты приятный женский голос. — Аркаша, мы можем опоздать в театр.
Аркадий Самсонович расплылся в счастливой улыбке, но бубнить свои замечания все-таки не перестал.
— Вот тут...
Что-то я не поняла и попросила уточнить замечание. Аркадий Самсонович поднял глаза, а во взгляде растерянность. Он явно не мог добавить ни слова к тому, что только что прочитал на полях. Но тут спасительно снова зазвучал женский голос за стеной.
— Аркаша! Мы опаздываем! — чуть-чуть капризно, как позволительно женщине, уверенной в любви своего избранника.
Аркадий Самсонович облегченно вдохнул, снова расплылся в улыбке и захлопнул мою дипломную, так не перечислив и половины замечаний, зафиксированных на полях.
— Там все написано. Сами разберетесь. А мне, как видите, некогда, — и добавил совершенно неожиданно и не по теме: — Скажите, а Вы счастливы со своим мужем?
— Очень!!! — выпалила я.
— Как это важно! Как это важно! И как я это понимаю! — произнес Аркадий Самсонович, весь в предвкушении радости от похода в театр вместе с любимой женщиной.
Мы на курсе знали — Аркадий Самсонович только что снова переехал от жены к любимой женщине, и это не в первый раз, ибо студентов руководитель дипломных работ приглашал домой то на один адрес, то на другой, нисколько этим не смущаясь. А мы, лишних вопросов, конечно, не задавали, куда звал, туда и ходили.
А когда я пришла домой, то увидела — замечания на полях сделаны не рукой Аркадия Самсоновича. Мою работу он просто передоверил Науму Ефимовичу Застенкеру, когда-то занимавшемуся Баварской Советской республикой. И очередное «Аркаша» прозвучало для него спасением от моих вопросов, на которые мой дорогой учитель не знал вразумительного ответа, т. к. работу, скорее всего, даже не читал.
Он не переставал меня удивлять, на каждом шагу, по самым разным поводам.
Наступил день защиты дипломной работы.
Что-то неуловимое заставляет меня, описывая это событие, говорить о себе теперь в третьем лице. И не для красочности, а скорее всего ради достоверности. Так легче смотреть и на саму себя со стороны.
Дипломную она защищала с грохотом. Навязавшегося ей в оппоненты, — всем надоевшего критикана, хвастливо вравшего налево и направо, что именно его брат лично расстрелял царскую семью, — своего бывшего руководителя дипломной работы, она довела до того, что тот вскочил со стула, на котором сидел за общим кафедральном столом и спрятался от ехидных улыбок своих коллег за колонну, лихорадочно попыхивая там трубкой а ля Иосиф Виссарионович. Она загнала его в угол, т. к. хорошо зная его точку зрения, подготовилась к защите, хотя Ерусалимский и наставлял ее ни во что не встревать, только кланяться и благодарить, благодарить и кланяться оппонентам. Он убеждал — ей самой ничего не надо делать, все он возьмет на себя. Во-первых, он сам будет председательствовать на заседании кафедры, во-вторых, у нее будет второй оппонент — Застенкер, который осуществит отражение всех благоглупостей, которые изречет бесталанный коллега, ни одной толковой статьи не написавший, только на критике коллег промышлявший и явно желавший ей отомстить за уход от него.
Но Ерусалимский, как всегда, опоздал на заседание, влетел, когда председательствовать уже было поручено другому, это во-первых.
Во-вторых, тот, другой председательствующий предоставил слово сперва Застенкеру. Застенкеру не с кем было сразиться, самозванец-оппонент слово еще не брал, своих карт не раскрывал, а спокойно сидел за столом, попыхивая трубкой. Застенкер огорчился, довольно долго стал говорить что-то о достоинствах ее работы, что всем, скорее всего, было не очень интересно. Мало ли защит дипломных работ уже было на веку членов кафедры. Но зато когда слово дали второму оппоненту, начался настоящий цирк, к которому члены кафедры давно привыкли. Но этот цирк мог ей стоить защиты.
Театрально, со значением вынув трубку изо рта, оппонент изрек, что перед ним столь слабая работа, что она не заслуживает положительной оценки. Посудите, мол, сами, в дипломной даже нет теоретической главы о том, что писали классики марксизма-ленинизма по данному вопросу. Разве такое допустимо для историка-марксиста?
Ерусалимский, призывавший ее не реагировать ни на какие выпады добровольного оппонента, сам не выдержал и ляпнул правду:
— Да была у нее такая глава «В. И. Ленин и И. С. Сталин о характере Ноябрьской революции 1918 года в Германии». Но я посоветовал ее убрать.
— Ах, так значит была? Представляю себе что она там написала, если научный руководитель счел за благо выкинуть такую обязательную для каждого студента главу. Напрасно вы ее покрываете, Аркадий Самсонович, не к лицу вам.
Оппонент произнес слова вежливо, но с нотками угрозы, тихой, но явной. Он тоже хорошо знал точку зрения дипломницы, в письменном виде не изложенную, к великому его разочарованию.
Ерусалимский опустил голову, зажал ее руками — навредил девчонке, вылез зачем-то.
А оппонент продолжал, еще театральней, приняв теперь позу пророка, в руках которого еще и десница карающая. С ходу перейдя на громовой голос, отчего все сидевшие за столом вздрогнули, он произнес торжественно-разоблачительно:
— А как дипломница обращается с гениальным трудом Иосифа Виссарионовича Сталина? Смотрите все! В списке использованной литературы у нее значится «Краткий курс истории ВКП(б)». А как называется это гениальное произведение, товарищ Шелике?
Она смотрела на оппонента недоуменно. «Краткий курс», а как иначе? Но промолчала, оставила инициативу за ним. Выдержав паузу оппонент торжественно произнес, с расстановкой, почти по слогам:
— Гениальный труд товарища Сталина называется «История ВКП(б). Краткий курс», товарищ Шелике! — и окинул присутствующих победным взором.
Да, вляпалась, все в обиходе называли работу «Краткий курс», не удосужилась взглянуть на обложку.
Оппонента понесло дальше.
— Товарищ Шелике не имеет ни малейшего представления не только о трудах классиков марксизма-ленинизма. Она, характеризуя события 1918-19 годов в Германии, совершенно не понимает, что такое революция. Да разве это была революция, товарищ Шелике? Масса стихийных выступлений, нет партии нового типа, нет ее организующей силы и вы хотите сказать, что в Германии была революция? Без партии нового типа, товарищ Шелике? Надо хорошенько подумать, понимаете ли вы роль партии рабочего класса, товарищ Шелике?
И пошел поехал хвалить Октябрьскую революцию 1917 года, напрочь забыв о теме дипломной работы «Рабочая политика Веймарского национального собрания в 1919 году», которую она писала непосредственно по протоколам собрания — девять толстенных томов было в ее распоряжении, на немецком языке изданные.
Ну уж нет! Она закусила удила. Все пережитое за последние месяцы ударило в голову, никому, в том числе и этому невежде не даст она больше над собой измываться! Не даст!
«Не Литочевские правят миром! Не Литочевские!»
Она быстро стала перебирать свои карточки, на которых на всякий случай были выписаны разные цитаты из работ В. И. Ленина и стала готовиться к своему выступлению. Она понимала, что такого демагога можно победить только его же оружием — швырнуть в него цитату Ленина, в которой есть издевка над примитивными представлениями о революциях, именно такими, какие только что из его уст прозвучали с трибуны кафедры новой истории. Она действительно хорошо знала точку зрения оппонента, считавшегося специалистом по Ноябрьской революции и ни черта в ней не смыслившем. Она рылась в карточках, а на Ерусалимского не смотрела, понимала — встретится с ним взглядом, он обязательно замотает мохнатой головой, запретит ей встревать в спор. Только кланяться и благодарить, благодарить и кланяться, напомнит он взглядом. Нетушки, не на ту напали!
Наконец, оппонент закончил свою пламенную речь, выстрелив целой обоймой мелких замечаний-придирок и предложил «неудовлетворительно», но милостиво разрешив кафедре поставить «посредственно», если та найдет в работе хоть что-нибудь стоящее.
Слово предоставили ей. Она вошла на кафедру в простеньком голубеньком ситцевом платье в белый горошек, медленно и спокойно разложила перед собой листочки с цитатами, а рядом, как учил еще на втором курсе Сказкин, положила листочек с только что набросанным планом выступления — все что успела подготовить за то время, пока в красноречии упражнялся ее оппонент, молча оглядела присутствующих и начала говорить. Сперва она проникновенно поблагодарила научного руководителя, потом обоих оппонентов, особенно того, кто так страстно высказал кучу критических замечаний. Она сказала, что не смеет не согласиться с таким видным специалистом по Ноябрьской революции как ее столь активный оппонент, но позволит себе два небольших возражения. Во-первых, ее уважаемый оппонент напрасно думает, что она не знает работы Сталина «Краткий курс».
Из нее так и вылетело нечаянно, привычное пресловутое «Краткий курс». Но она тут же нашлась, и быстро закрыло рот ладошкой:
— Ой, — вскрикнула она испуганно. — Простите, пожалуйста. «История ВКП(б). Краткий курс», уважаемый Георгий Гурьевич.
Кое-кто из членов кафедры, до того скучая, по обязанности присутствовавший на защите, вскинул голову, с интересом взглянув на девчонку, продолжающей спокойно стоять за кафедрой.
— Я прекрасно знаю работу товарища Сталина «Краткий курс»...
Черт возьми, опять она оговорилась. И еще быстрее, играя неподдельный ужас, она снова прикрыла глупый рот ладошкой.
Члены кафедры заулыбались, подбадривая растерявшуюся, кое-кто успел заподозрить, что она «невинно» дурачит своего оппонента. Им стало интересно наблюдать разыгрываемую сцену.
— Я еще раз хочу сказать, что благодарна за резкую критику, она заставляет думать. Вот отсюда у меня и возникает второе возражение. С точки зрения Георгия Гурвича революция не есть революция, если в ней преобладает стихийность и нет направляющей роли партии нового типа. Может быть это и так, но мне кажется — судить не мне, а членам кафедры — что Ленин придерживался иной точки зрения. Но может быть я ошибаюсь.
Она взяла в руки листочек и прочитала ленинские слова о том, что господа филистры с Доймингом во главе мечтают, очевидно, о такой революции, в которой не было бы стихийных выступлений, все было бы организованно и свершалось строго по неким правилам. Таких революций не было и нет, подчеркнул Ленин и добавил, что, чтобы стоять на такой точке зрения, надо быть либо полным невеждой, либо лакеем филистерских предрассудков.
Она зачитывала цитату медленно, внятно, с выражением, но с нотками наивности в голосе, наигранной наивности, ибо знала, что бьет, больно бьет, но делала вид, что этого не понимает, просто цитирует Ленина.
Вот тогда ее оппонент и вскочил с места, спрятавшись за колонну. Словами Ленина она публично назвала его невеждой, лакеем филистерских предрассудков. Сидящие за огромным столом члены кафедры вскинули головы, чтобы хорошенько разглядеть ораторшу, но сразу же опустили головы, чтобы скрыть улыбки от доставленного удовольствия. А профессорша Авербах не смогла сдержаться, так и прыснула, сразу, правда, тоже прикрыв рот ладошкой. Застенкер, очень довольный, ехидно ухмылялся, нагнув голову и прикрывшись ее дипломной. А Ерусалимский поднял до того все еще скорбно опущенную голову и смотрел на нее откровенно восторженно, в эту минуту даже почти влюблено.
А она стояла за кафедрой в своем голубом, ситцевом, в белый горошек платье, и делала вид, что не понимает, почему смеются, почему уважаемый оппонент спрятался за колонну со своей трубкой а ля Сталин. Выждала паузу и спокойно продолжила:
— У меня, к сожалению, не было времени, чтобы выстроить другие возражения в стройной логической последовательности, идя от более существенных замечаний к менее существенным, поэтому я буду следовать логике своего оппонента, и пусть меня не обессудят за разбросанность выступления.
Это был еще один, последний, уже маленький удар, который она себе позволила с наивным видом пай девочки, которая говорит то, что думает и не хочет никого обижать.
В итоге кафедра отметила блестящую защиту и поставила «четверку». Однокурсники кинулись ее поздравлять с победой, хотя «четверка» по дипломной считалась в студенческой среде провалом.
Мимо прошел сияющий Ерусалимский и на ходу быстро шепнул ей на ухо:
— А я не знал, что Вы такая актриса.
— Я и сама не знала, Аркадий Самсонович, — ответила она правду.
Все он увидел, всю игру, все сражение.
А она, победив, поняла, что расставалась со своей искренностью, овладевала искусством игры и нанесения ударов. Ей не понравилось быть такой, новой. И это оказалось последней каплей для принятия решения — она больше не хотела жить в Москве.
На госэкзамене Ерусалимский еще раз защитил ее как мог — отметил ее ответ по новой и новейшей истории. Он не хотел терять ученицу, звал на работу в АН СССР, к себе.
Она отказалась.
Хотела теперь только одного — Уехать! Уехать! Хоть на край света!
Перед отъездом в Киргизию с направлением на работу в школе, я зашла попрощаться к Аркадию Самсоновичу домой, в дом актера.
Снова он сидел за письменным столом, я напротив. Спросил, не передумала ли я уезжать, не боюсь ли, и еще раз сказал, что его предложение в силе, я могу работать у него референтом в АН. Может быть я все-таки передумаю и соглашусь?
Нет, я не передумала.
И тогда Аркадий Самсонович меня в который раз снова удивил. Он стал сам себя вслух утешать, произнося в пространство, ну, совершенно странные слова.
— Ладно, поезжайте. В конце концов и Тихомиров когда-то работал учителем, а Тарле много лет прожил в Сибири. Поезжайте.
Аркадий Самсонович умел верить в человека. Сквозь все тернии, при том в сложное, очень непростое, даже опасное время.
Удивительным человеком был Аркадий Самсонович Ерусалимский, мой учитель жизни, Рыцарь без страха и упрека.
Неожиданный «привет» от Ерусалимского
В 1954 году я подала заявление о приеме меня в партию. Долгожданное партсобрание состоялось, кажется, в июне, и происходило в школе, где обычно наш пединститут проводил свои сессии с заочниками. В разгар наступающей азиатской жары, в классе с огромными окнами, пропускавшими во внутрь все жгучие лучи летнего солнца, за тесными партами сидели члены партии нашего небольшого коллектива, мои коллеги, некоторые из которых знали меня уже целых пять лет.
Я стояла у доски и рассказывала свою биографию. А в биографии были и странички моей студенческой драмы. В Киргизию я приехала с выговором по комсомольской линии, а формулировки выговора были страшенные. Выговор, правда, был с меня снят еще в 1951 году, когда я была секретарем комсомольской организации молодых преподавателей Киргизского Государственного пединститута. Но выговор когда-то все-таки был. И я сочла необходимым о нем сказать товарищам по работе.
Я поведала коллегам о том, что в 1946 году я и Илья хотели улучшить преподавание марксизма-ленинизма на истфаке МГУ, с тем, чтобы на семинарских занятиях обсуждали и те вопросы, которые действительно интересуют современное студенчество. И мы эти вопросы перечислили, назвав себя и тех студентов, которые могли бы подтвердить, что именно такие проблемы волнуют многих. Кроме того я сдавала домашнее чтение по английскому языку и использовала для этого первоисточник для дипломной работы своей однокурсницы. А англичанка испугалась антисоветских высказываний английского офицера, автора мемуаров, и побежала жаловаться в партком о том, что я читаю контрреволюционную литературу. И т. д.
Меня слушали молча. И вопросов никто, кажется, не задавал, кроме преподавателя истории партии, нашего секретаря парторганизации, молодого, но уже совсем лысого Валентина Гречко, спросившего зачем-то, с кем я дружу. После моего ответа Гречко тут же задал второй вопрос : «А почему ваши друзья сплошь евреи?» Своего ответа я не помню, да и дружила я «не только с евреями». Не национальная принадлежность определяла мои симпатии.
Помню только, что и по этому поводу никто ничего не сказал.
Наконец, кто-то с места выразил недоумение, поскольку за такую чепуху, о которой я рассказываю, не могут быть такие формулировки выговора : «За сомнения в генеральной линии партии...»
Я ответила, что такова особенность МГУ — давать хлесткие формулировки. И что я рассказала правду, одну только правду.
Но коллеги мне не поверили!
И единогласно было принято решение — «Вопрос о приеме Шелике в кандидаты партии отложить до получения ответа из МГУ, куда сделать соответствующий запрос».
Мне оставалось только ждать.
О своей попытке стать членом партии я написала маме и папе.
Жизнь — это качели, то вверх, то вниз, то свет, то тьма, и знала я это уже на собственном, небольшом еще, жизненном опыте. И в этот раз, когда из-за моего несуразного желания вступить в партию, над нами снова замутилось, казалось бы, до селе безоблачное небо, вдруг, неожиданно, почти одновременно, на миг снова выглянуло солнце. И обогрело нежданной поддержкой из далекой Москвы.
Дело в том, что в том же году в Москве состоялось Всесоюзное совещание историков, на которое от нашего института был делегирован мой завкафедрой Хатмулла Мусиевич Мусин. Вернулся он оттуда ошарашенным тем, что услышал с трибуны. Мой добрый Хатмулла Мусиевич с сияющими глазами, в которых было и откровенное недоумение, сообщил членам кафедры, что с трибуны совещания в официальном докладе профессора Ерусалимского была упомянута и Киргизия, в которой молодая ученая, выпускница МГУ, взялась за сложную тему по Ноябрьской революции, за которую не берутся даже маститые ученые в Москве. Мусин в перерыве совещания сразу пошел представляться докладчику, и доложил, что он, мол, завкафедрой именно этой выпускницы МГУ. Мусин был очень горд и счастлив и за Киргизию, и за кафедру, и за себя.
Я, конечно, поняла, что Ерусалимский издалека, по собственной воле, по доброте душевной взялся мне помочь, понимал, что в далекой Киргизии мне, может быть и не совсем сладко. И потом, при очередной моей встрече с ним в Москве, Аркадий Самсонович признался в «оказанной услуге» и с улыбкой поведал как прибежал к нему мой завкафедрой представляться. Мой учитель жизни хотел знать, помогла ли мне эта строчка, вставленная им в доклад.
Я была уверена, что помогла! Не могла не помочь! К моей теме по Ноябрьской революции теперь больше не должны были придираться и должны были оставить бессмысленную затею навязать мне что-то из истории Киргизии, что совершенно не соответствовало моей специализации, да и названию нашей кафедры Всеобщей истории.
Меня обрадовала поддержка, неожиданная, непрошеная, оказанная известным ученым, мудрым дипломатом, знающим жизнь.
Я поняла, Аркадий Самсонович Ерусалимский в меня верил! И продолжал верить!
И я, конечно, сразу поделилась хорошим известие с мамой и папой.
Так что летом 1954 года у нас, несмотря на партсобрание, все-таки все еще было хорошо.
А 13 сентября 1954 года меня и Илью вдруг уволили «По сокращению штатов». Но на самом деле оказалось, что из МГУ все-таки пришла запрошенная бумажка. А в ней такое(!). Согласно справки из МГУ Илья и я, якобы, создали на факультет троцкистскую группу, лично я втиралась в доверие к дочери товарища Сталина, я читала контрреволюционную литературу, мы допустили грубые ошибки в стенгазете и т. д.
И начались по-новому наши мытарства.
Сразу уволить меня, правда, не смогли, но только потому, что я была уже десять недель как беременна Сережкой. И советский закон, запрещавший увольнять беременных женщин, возымел действие. Сквозь зубы директор института Саматбеков сохранил мне все те же полставки, которые были у меня до этого, правда, выделив ее за счет кафедры географии. А зарплата на полставки была равна зарплате уборщицы, и, ради справедливости надо отметить, что не у одной меня в институте. А вот Илья действительно остался без работы.
Мои мама и папа в Берлине сразу начали думать чем же нам помочь. Может быть написать письмо в ЦК КПСС? В пользе такого письма Илья и я усомнились. И тогда мои родители обратились за советом к Аркадию Самойловичу, как раз приехавшему в Берлин.
Идея Аркадия Самсоновича и мечта моей мамы
Аркадий Самсонович Ерусалимский был руководителем Советско-немецкой группы историков, занимающихся историей Германии и осенью 1955 года он прибыл в Берлин на Всемирную конференцию историков. Попутно он посетил и издательство, в котором работали папа и мама. Мама поспешила мне об этом написать.
И меня Аркадий Самсонович в очередной раз удивил.
Берлин. 25 сентября 1955 года. Мама мне.
«Милая Траутхен!
Вчера профессор Ерусалимский, который был в Берлине на Всемирной конференции историков, был у нас в издательстве «Диц», и я спешу тебе об этом сообщить. Почти три часа пробыл он в издательстве, и подавляющую часть времени мы, т. е. папа, я и проф. Ерусалимский, говорили о тебе. Когда я услыхала, что проф. Ерусалимский собирается к нам в гости, я начала думать, не стоит ли мне спросить его, что он думает о твоем деле, а он сам, по собственной инициативе, заговорил об этом. Я не хочу передавать наш разговор, но хочу сказать тебе, что он видит все дело совершенно правильно и ты в его лице имеешь большого помощника. Мы спросили его мнение относительно письма в ЦК, и он посоветовал сперва поговорить с нашими товарищами Оельснером или Вальтером Ульбрихтом, чтобы, если возможно, они обратились в ЦК, тогда все пойдет быстрее и вернее. Между прочим он сам намерен встретиться с Оельснером или Вальтером Ульбрихтом и хочет при этом говорить и о тебе.
Дело в том, что он считает тебя тем историком, который на основе немецких источников может сделать верное исследование о Ноябрьской революции. Он рассказал нам о своем выступлении на Московской конференции (наверно та самая, о которой ты уже сообщала), что он там заявил, что знает только одного человека, кто мог бы верно работать над Ноябрьской революцией, и это «наша выпускница Шелике». Это было как взрыв бомбы, считает он...
Тов. Оельснер сейчас не в Берлине, но как только он вернется, папа постарается с ним поговорить, для того, чтобы он взял на себя твое дело, во всяком случае, чтобы он поддержал наше письмо в ЦК. Проф. Е., между прочим, вызвался просмотреть письмо — если мы его напишем, с точки зрения русского языка (он сказал, что надо писать Хрущеву). Уже из этого ты видишь, насколько он готов тебе помочь.
Он остается до конца октября в Берлине, придет к нам в гости и домой, а когда вернется в Москву передаст тебе по нашему поручению деньги. («Он сам вызвался что-нибудь взять для тебя в Москву» — писала мама 9 октября 1954 года. И в результате мой научный руководитель привез целый чемодан вещей для всех нас, собранный мамой, а Илья, пребывавший в Москве, его забрал!) Он спрашивал, есть ли у тебя во Фрунзе телефон, ибо хотел тебе позвонить. Так как у тебя телефона нет, он вызовет тебя на переговорный пункт на почте. Когда ты будешь в Москве, он хочет, чтобы ты пришла к нему в гости... Атмосфера между нами была столь сердечной и дружеской как при переговорах между нашими правительственными делегациями!»
Я не буду комментировать мамино письмо о Ерусалимском, оно само за себя говорит.
Получив мамино письмо, я призналась по поводу слов Аркадия Самсоновича: «Мне, конечно, очень лестно все то, о чем говорил Аркадий Самсонович, и страшно — а вдруг не оправдаю надежд? Нельзя так, правда?» (Фрунзе. 4 октября 1955 года.)
Нет бы поверить в оценку себя своим научным руководителем и вперед, с песней. Так нет, сомнения, сомнения и еще раз сомнения в своей силе в сочетании одновременно с упорным желанием решить проблему, которая никем еще не решена. Что из того, что не решена — а я вот попробую решить проблему. И не отступала. Такие вот муки творчества, пожизненные.
Но кто просил Аркадия Самсоновича мне помогать? Да никто, сам он того захотел, такой вот удивительный человек, дипломатичный и авантюрный одновременно. И деловой. «Не Литочевские правят миром!» — почти девиз его отношения ко мне.
Но дальше — больше.
Идея Аркадия Самсоновича
(Продолжение письма мамы мне от 25 сентября 1955 года)
Ерусалимский «спросил, не хочешь ли ты приехать к нам в Берлин. Из этого я заключила, что он, возможно, в этом направлении собирается говорить с О. или Ульб., дабы подвинуть их на то, чтобы они забрали тебя в Берлин с целью исследования Ноябрьской революции, т. е. после окончания, наконец, твоего дела.
А теперь подумай еще раз, милая Траутхен, не будет ли для твоей работы и для тебя самой лучше, если, может быть, на один год ты со своими тремя маленькими мальчиками приехала бы к нам и здесь, в полном покое работала бы над своей диссертацией. Ты смогла бы тогда использовать материалы не только Берлина, смогла бы поехать и в другие города и найти там в полицейских архивах и других архивах материал и смогла бы, может быть, сделать для нашей партии большое дело. До сих пор никто еще не отважился взяться за такую тему, да и времени не было».
И далее мама с ходу приступила к рассмотрению бытовых проблем моего приезда с детьми на год в Берлин:
Тебя и твоих ребят мы без проблем прокормим, это ты знаешь, места в квартире тоже достаточно. Мальчики могли бы днем даже ходить в наш детский сад, а может быть поищем для них няню...
У меня, конечно, мечта определяет все и вся, и я не знаю, получится ли именно так, как я поняла из разговора с проф. Ерусалимским. Но подготовить тебя я на всякий случай хотела, чтобы ты спокойно могла все обдумать...
Итак, милая Траутхен, обдумай это предложение и приезжай, приезжайте все.
Размышления на трезвую голову
Когда передо мной возникали судьбоносные вопросы, я принимала решение сама. Слишком четко сидела во мне ответственность за собственную судьбу — никто ничего не может мне навязать, за важные повороты судьбы я отвечаю сама. Я могла колебаться, долго мусолить все «за» и «против», но выбор оставался за мной. И никому я не могла потом бросить упрека в духе — «Ты мне советовал, я так и сделала, а теперь вижу — зря я тебя послушалась». В моих поступках никто никогда не был виноват, кроме меня самой.
Уже 4 октября 1955 года маме ушло от меня очень практичное длинное письмо. Я сообщала в нем о своем безусловном согласии приехать с детьми на год в Берлин. Да, конечно, да.
Но вместе с тем я просила маму и папу трезво оценить все неудобства, которые неизбежно возникнут в ежедневности из-за пребывания в доме трех маленьких детей. Одному год, другому два, третьему шесть лет. А если кто-то из детей заболеет? «А этим летом это было часто. Когда дети болеют, тогда они спят неспокойно. Сережу и Юру при болезнях мы разделяем по разным комнатам, чтобы они друг друга не будили, и тогда я сплю с одним, а Илья с другим, и каждый из нас имеет какую-то возможность все же немного выспаться. А как это будет в Берлине? Не потеряют ли омама и опапа покой?, — ставила я вопрос. И продолжала: — И даже когда дети ведут себя идеально, у них все время все равно возникают вопросы или проблемы, (а Игорь задает много вопросов и много говорит), и тогда тоже нет тишины. Прибегает Юра с криком «А-а» а потом громко ссорится с Игорем, а Сережа как раз падает на пол, и все трое ревут одновременно? Что скажут ома и опа, если такое случится в воскресенье?...
И мне нельзя заниматься хозделами в Берлине больше, чем я это делаю во Фрунзе, ибо иначе моя поездка бессмысленна» — добавила я в письме.— Не сердитесь, что я все это написала, но я хочу, чтобы нам было хорошо.
Готова ли мама с папой ко всему этому? Реально?
И главное, а если найденная (что еще большой вопрос) немецкая няня вдруг возьмет, да уйдет? Разве я смогу тогда ходить в библиотеку, работать над диссертацией, когда и мама, и папа тоже работают?..
По мере написания своего письма, я все явнее понимала, что год в Берлине мне не светит, слишком малы еще мои дети для подобной реорганизации их быта. И уже не молоды мама и папа, чтобы выдержать неизбежную ломку их привычного режима.
Не судьба мне было ехать на год в Берлин.
И Илья, и потом мой второй муж Юра Л. могли себе позволить уезжать ради диссертации, кто в Москву, кто в Томск, на три-шесть месяца, а то и на целый год. Дети в это время росли и болели без них. А я должна была бы уехать на год с ними вместе. Иначе я себе поездку в Берлин не представляла. Для меня было немыслимо расставаться с малышами, они были частью меня самой, я бы умерла, не имей я возможность быть рядом, когда у кого-то из них болит голова, пузо или горло. И пусть я во Фрунзе была не ежечасно рядом, ибо я еще и на работу ходила, но каждый день я должна была их видеть, наблюдать их состояния, брать к себе на ночь в постель, своим теплом, спокойствием и уверенностью помогать преодолевать очередные болячки. И наша бессменная няня Маруся тоже многое умела — вправлять ущемленную грыжу у Юрочки, предварительно посадив его в ванну с теплой водой, что ради такого случая постоянно грелась на плите зимой, и на солнце летом. А кто в Берлине заменит детям нашу тетю Маню?
И мама меня поняла. Не судьба мне ехать сейчас на год в Берлин. Но мама оставила себе лазейку:
Но, ведь все же, наверное, возможно, чтобы Вы приехали не на год, а снова на два месяца во время Вашего отпуска? Такой срок мы «старые» и наша няня выдержим. Может быть и Илья сможет на этот раз присоединиться и мы все будем только отдыхать?... А если надо будет, то мы срок продлим...
Вряд ли Аркадий Самсонович после моего и маминого решения говорил с Оельснером или Ульбрихтом о моем годичном пребывании в ГДР, во всяком случае вопрос отпал.
Но спасибо Аркадию Самсоновичу за добрую идею и за активное участие в моей судьбе.
Встреча с Ерусалимским и в августе 1956 года
А в августе 1956 года я действительно отправилась на два месяца в Берлин к маме и папе вместе с моими ребятками. Проездом через Москву, я оставила ребятишек на пару часов у доброй Фани Яковлевны, моей свекрови. И не теряя времени тут же отправилась вместе с Саркой на дачу к Ерусалимскому, отдать свою статью для журнала «Вопросы истории», в котором развернулась дискуссия о характере Ноябрьской революции Еще мне надо было сказать Аркадию Самсоновичу, что я хочу сузить тему своей диссертации.
Дача была «у черта на рогах, — писала я во Фрунзе. — Отдала статью, получила заказ еще на одну и разрешение сузить тему диссертации, ограничившись событиями в одном только Берлине. Это великое дело, тогда я могу скоро кончить. Дал мне Ерусалимский также еще и письмо к одному советскому историку, работающему сейчас в Берлине в архивах — все это по собственной инициативе. Сара считает, что относится ко мне Арк. Самс. великолепно». (Москва. 26 августа 1956 года)
Так оно и было на самом деле. Именно «великолепно».
«Вопросы истории» мою статью опубликовали в декабре 1956 года В 1957 году и начале 1958 дискуссия на страницах журнала продолжалась.
Дискуссия о характере ноябрьской революции
А в первой декаде мая 1958 года в институте истории АН СССР состоялась конференция по проблемам Ноябрьской революции 1918-1919 годов в Германии, организованная Обществом советских ученых-германистов, возглавляемом Аркадием Самсоновичем Ерусалимским. Но сам он в это время лежал в больнице.
Малый зал был набит битком, послушать доклад Я. С. Драбкина и прения по нему пришли научные сотрудники АН, специализирующиеся по совсем другим проблемам и даже по другим странам, ибо тема была горячей и затрагивала многие теоретические проблемы истории.
Я, конечно, хотела бы подробно описать эту дискуссию, но странным образом почему-то совсем не сохранились мои письма об этом событии. Есть только то, что спустя какое-то время я написала маме и папе. А в памяти остались только фрагменты той конференции, на которой я пережила свой первый настоящий успех.
Что я помню?
Сидела я в самом последнем ряду рядом с Кивкой Майданеком, и, конечно, очень волновалась. Сделал доклад Драбкин, и схлестнулись две разные позиции сильных молодых ученых, с равной теоретической глубиной сумевших выдвинуть систему доказательств о своей правоте по противоположной оценке одного и того же исторического события. Драбкин это сделал в докладе, доказывая, что Ноябрьская революция была буржуазно-демократической. Роланд Бауэризложил свою позицию в своей статье, доказывая, что революция была пролетарской. Сам Р. Бауэр не выступал, предпочтя, чтобы спорили с тем, что у него написано.
Какие были еще выступления, я не помню, но слово предоставили и мне. Судя по письму родителям, говорила я полчаса, а это значит, что я вроде бы была содокладчиком? Но, может быть, мне просто показалось, что мое выступление было столь долгим? Хотя вряд ли я так могла ошибиться, ведь время я, уже достаточно опытный лектор, чувствую кожей.
Короче, я, в красивом зеленом платье-костюме, специально сшитом по настоянию Сары и Елены Павловны для участия в дискуссии, поднялась на трибуну, положила перед собой план выступления и пару карточек с цитатами и начала говорить. Я сказала, что мне очень понравилась статья Роланда Бауера, что на первый взгляд она кажется очень убедительной. Но тем не менее вся аргументация Р. Бауэра построена на критериях, которые, по-моему, ошибочны, поскольку не являются всеобщими. И я стала доказывать насколько критерии Бауэра не подходят к анализу революций, характер которых известен. При этом назвав очередной критерий Бауэра, я обращалась к автору с одним и тем же вопросом «Я Вас правильно поняла? Цитирую верно?» На что Бауэр неизменно отвечал утвердительным «Да, именно так», и улыбался. Сперва он не знал, что за этим последует, а потом, уразумев, что я «бью» его позицию, но тем не менее мужественно продолжал соглашаться с тем, что его критерии я не переврала, они именно такие, какие я всенародно теперь разбиваю. Бауэр внимательно слушал и сосредоточенно думал и ни капельки не злился, пока я говорила. Но и я выступала доброжелательно, я не собиралась ни торжествовать, ни уничтожать автора, просто вместе с ним решала проблему. В этом выступлении мне очень помогло и то, что я читала во Фрунзе семь разных лекционных курсов и поэтому могла теперь «гулять по истории» сколько и куда душе угодно. Успела ли я хоть что-то рассказать о Мартовских боях 1919 года в Берлине я не помню. Слушали меня так, как я люблю, чтобы меня слушали — в полной тишине, сосредоточенно внимая каждому слову.
Закончила. Наверно, мне стали задавать вопросы, и я отвечала. Села на свое место и Кивка Майданек зашипел мне в ухо: «Никогда не думал, что у женщины может быть такая железная мужская логика».
Взял слово Роланд Бауэр и сказал всего лишь три фразы: «Я не собирался вступать, но мне очень понравилось выступление товарища Шелике. Я еще не могу возразить. Но я все равно не согласен». Улыбнулся и сел на место.
Объявили перерыв. И стали подходить ко мне люди и поздравлять с отличным выступлением. При этом удивлялись, ибо одни думали, что автор статьи в «Вопросах истории» пожилая дама, а другие, что Шелике В. Ф. — мужчина. А перед ними стояла молодая, стройная, тридцатилетняя женщина в красивом зеленом платье-костюме с белой кружевной вставкой, а на ногах изящные белые босоножки, явно не советского производства. Чудеса! Подошел профессор, специалист по истории Австрии Турок — Попов и сказал: «Вы наверняка написали диссертацию. Я хочу быть Вашим оппонентом». Я сразу согласилась, ибо человек мне сходу понравился — седой, немолодой интеллигентный мужчина с умными и веселыми, почти ехидными глазами. Смотрел хорошо и хвалил за дело. (Знающие обстановку в АН мне потом разъяснили, что Турок редко соглашается быть оппонентом и его предложение — огромная честь, тем более, что работы, за которые берется он, в ВАКе всегда утверждаются).
Турок — Попов действительно через год стал моим оппонентом, а впоследствии я и к нему и его жене Антоновой обязательно приходила в гости, когда оказывалась в Москве.
Но вернусь к дискуссии о характере Ноябрьской революции. Вот что я написала маме и папе:
Москва. 22 мая 1958 года. Я маме и папе.
Мое выступление на дискуссии в АН (я говорила полчаса) неожиданно было удачным. Во всяком случае его сочли самым продуманным и наиболее аргументированным. Мне даже было сказано, что не думали, что у женщины может быть такая железная логика. Я была в ударе и говорила действительно хорошо. Этот день был для меня настоящим триумфом, ибо после конференции многие участники хотели поговорить со мной персонально, среди них и профессора. Вы можете понять, насколько это было для меня приятно и неожиданно. Ну вот, мама сейчас это читает и говорит — какая наша дочь самовлюбленная и честолюбивая! Это неправда, просто после Фрунзе, где у меня так много трудностей, этот успех служит мне поддержкой и хорошей пробой сил. Я теперь знаю, что действительно кое-что могу, и это придает силы, которых мне нужно еще много.
После конференции я получила предложение подать статью в Сборник о Ноябрьской революции. Сегодня я свою статью о начале мартовских боев в Берлине отдала в редакцию. Надеюсь, что она действительно выйдет.
Я была по-настоящему счастлива. И очень радовалась тому, что не подвела Аркадия Самсоновича. Получалось, что все-таки он не зря однажды на Всесоюзном совещании историков заявил, что за решение проблемы о характере Ноябрьской революции в далекой Киргизии взялась выпускница МГУ тов. Шелике. Я действительно взялась и даже «внесла свой вклад» в решение проблемы.
Закончилась дискуссия, вскоре Аркадий Самсонович вышел из больницы и пригласил меня на заседание Комиссии советско-германских историков, обсуждавших итоги дискуссии о Ноябрьской революции. На заседании присутствовало человек десять. Специально прибыли из ГДР и немецкие историки, из них я знала только Книттеля, «а другим я не представилась — мне показалось это как-то нескромным и странным...» — сообщила я маме.
Мама, конечно, поздравила меня с успехом, который я по ее мнению «наконец вполне заслужила как и дальнейшие успехи тоже», но огорчилась, что я не подошла к немецким членам комиссии.
Берлин. Мама мне 1 июня 1958 года.
...то, что с остальными историками ты не разговаривала просто глупо. О профессоре Бартеле я тебе уже писала, что он хотел бы с тобой поговорить, когда ты будешь в Берлине, теперь у тебя была в Москве такая возможность, а ты ею не воспользовалась. Профессора Лео Штерн из Галле ты, наверняка, знаешь. Это австрийский товарищ, который тоже жил в «Люксе» и помнит тебя маленькой девочкой. Товарищ Шнейдер тебя не знает, но знает нас, он тоже автор издательства. Всем этим товарищам ты спокойно могла представиться как историк и как наша дочь. Ну да ладно, в другой раз...
Маме хотелось, чтобы люди, которых она хорошо знала по работе, поглядели на ее дочь, немного поговорили бы с ней, а потом рассказали бы о воем впечатлении. Мама была мной горда, и была готова разделить гордость с приятными ей товарищами.
А для меня все это были незнакомые люди, и в каком-то смысле мамины и папины «связи». Я не хотела, я стеснялась как-то так вдруг подойти и сказать: «Здравствуйте, я дочь Луизы и Фрица Шелике», с какой такой стати? А дальше что? Вежливый обмен какими-то ничего не значащими фразами? Другое дело, если бы кто-то из них сам проявил интерес и желание поговорить со мной. Я бы запросто откликнулась без всяких там комплексов.
Вот в 1956 году в столовой ЦК СЭПГ, где мы обедали вместе с папой, я запросто спорила с Оельснером, который подсел к нашему столу. Оельснер спросил, чем я занимаюсь, я ответила и пошел у нас довольно темпераментный разговор о Ноябрьской революции. Оельснер сказал, что ЦК более всего заинтересовало бы исследование роли англо-американского империализма в подавлении Ноябрьской революции. Ясказала, чтоеще важнее важно понять ошибки компартии, а также истоки предательства Носке, найти причины, причины того, почему революция в Германии не переросла в пролетарскую и т. д. Нам было интересно друг с другом, это я видела. А регалии Оельснера меня не смущали, как вообще никогда не заставляли глядеть на кого-то снизу вверх. А был Оельснер тогда еще секретарем ЦК СЕПГ по идеологии. И папа с ним дружил, и, кстати, продолжал дружить, когда Оельснера с поста сняли. Ну, и что? Но, скорее всего, во мне жила и некая гордыня — я хотела общаться с людьми, если им исходно интересна и я сама, а не только они мне.
Ну а движение по жизни на основе «связей» не было в почете ни у меня, ни в кругу моих друзей. «Использовал свои связи» звучало почти как «берет взятки». Вот я связей и не искала, и если подозревала об их наличии, знакомств избегала. Ибо, я была уверена, все знакомства и предложения помощи должны приходить сами собой, естественно, как это только что было с Турок-Поповым после моего выступления на дискуссии о характере Ноябрьской революции.
После рассмотрения материалов дискуссии комиссией в Москве и в Берлине мы стали ждать соответственное Постановления ЦК СЕПГ к 40-летию Ноябрьской революции. Чья точка зрения возьмет вверх?
А когда я 14 июня уже сидела в поезде, возвращаясь из Москвы во Фрунзе, по радио среди прочих последних известий услышала сообщение о речи Вальтера Ульбрихта в связи с приближающейся 40 годовщиной Ноябрьской революции. Первый секретарь ЦК СЕПГ охарактеризовал эту революцию как буржуазно-демократическую.
На следующей станции я отыскала телеграф и дала поздравительную телеграмму Драбкину «Поздравляю с победой!» Во Фрунзе меня ждала ответная телеграмма Драбкина «Благодарю и поздравляю товарища по оружию».
Вскоре я получила во Фрунзе бандероль от братишек с речью Ульбрихта и обнаружила, что «в ней масса мыслей, совпадающих с моими. Это большое счастье» (Письмо Юре Л. 25 июня 1958 года). Тогда я подумала, что просто Ульбрихт думал в одном ключе со мной, и это укрепило мою веру в собственные силы. А сейчас я, будучи знакомой с кухней подготовки таких официальных документов, полагаю, что на стол ЦКовской комиссии по подготовке выступления Ульбрихта легли все материалы дискуссии о характере Ноябрьской революции, в том числе и что-то из моего выступления. И члены комиссии на этом материале составили доклад Ульбрихту, в том числе и аргументацию в пользу провозглашаемой официальной точки зрения. И кое-что из того, что говорила я, тоже было использовано.
Но в 1958 году я этого не поняла. Я была тогда уверена, что Ульбрихт до всего додумался сам. И была счастлива от совпадения аргументов. И снова счастлива от того, что не подвела Аркадия Самсоновича.
Вместе с тем я уже тогда вдруг поняла и то, что не хочу, чтобы правильность или ошибочность моих научных выводов зависела от постановлений ЦК партии, будь то КПСС или СЕПГ. В конце концов был уже 1958 год, и только два года тому назад состоялся ХХ съезд. И мы хорошо знали, что случается, когда ЦК берется управлять наукой.
И я вполне могла крепко повести Аркадия Самсоновича, который, по его собственным словам, «ничего в Ноябрьской революции не смыслил», но в меня почему-то верил.
Аркадий Самсонович и мои диссертационные дела
В Москву я приехала в конце апреля не только ради участия в дискуссии по Ноябрьской революции. Передо мной стояла также задача определиться с местом защиты и представить туда работу на обсуждение, если успеть получить замечания от Н. Е. Застенкера, внесьти исправления в работу, еще раз ее перепечатать, переплести, и в таком виде отдать Аркадию Самсоновичу.
Все это я успела. Можно было нести готовую работу шефу.
А шефом Аркадий Самсонович, конечно, был своеобразным, как и руководителем моей дипломной. Когда однажды, несколько лет тому назад, я заикнулась о том, что хотела бы, чтобы он стал руководителем моей диссертации, он откровенно заметил, что ничего в Ноябрьской революции не смыслит. И добавил: «Но если Вам это каким-то образом нужно и поможет, то можете везде указывать мое имя как руководителя вашей диссертации».
Какое-то время я в Киргизии в отчетах о научной работе так и делала, дабы отстали от меня с вечным ворчанием на тему о том, что не тем, мол, Шелике занята, надо, мол, что-то из истории Киргизии взять в качестве научной темы, а не какую-то там Ноябрьскую революцию в Германии. В Киргизии имя Аркадия Самсоновича мне действительно помогало. Но и он сам всегда интересовался, как обстоят мои диссертационные дела, скоро ли завершу.
Но я понимала, читать мою работу Аркадий Самсонович не будет, нет у него для этого ни времени, ни интереса — она не в его научном направлении.
Зато читал мою работу, очень внимательно и со знанием дела Наум Ефимович Застенкер, как когда-то он же читал и мою дипломную.
Я действительно все успела и, наконец, настало время нести Аркадию Самсоновичу готовую для обсуждения работу.
1 июня Ерусалиский пригласил меня домой, туда, где он жил снова со своей женой.
Так я еще раз пришла в гости к Аркадию Самсоновичу.
Позвонила, дверь открыла миловидная, уже не молодая женщина, позвала «Аркадий, к тебе пришли!» закрыла за мной входную дверь и ушла в комнату. Первым из кабинета появился большой рыжий пес и сразу ласково завилял. За ним вышел и мой шеф, в домашних шлепанцах и в какой-то тоже очень домашней фланелевой рубашке. Пригласил в кабинет.
Сказал, что уже слышал о моем выступлении на дискуссии по Ноябрьской революции, когда, к сожалению, лежал в больнице. Спросил, как мне живется в Киргизии. Я сочла нужным предупредить, что от первого мужа ушла, и второй раз замужем. Сказала для того, чтобы Аркадия Самсоновича подготовить на случай какого-нибудь дурацкого выкидона со стороны нашего партбюро или месткома. Вполне могут накануне моей защиты направить в Ученый совет АН СССР какое-нибудь кляузное письмо о «моем моральном разложении», чтобы, наконец, «показать этой Шелике».
Аркадию Самсоновичу сразу стало интересно, какой он, мой второй муж. Я что-то ответила, похвасталась, что Юра Л. очень сильный человек. «И как же вы уживаетесь, два медведя в одной берлоге?» — спросил мудрый Аркадий Самсонович. «Замечательно!» — ответила наивная молодоженка, в одной берлоге с Юрой Л. так еще и не жившая, ибо пребывал мой супруг в Томске для работы над своей диссертацией. В глазах Аркадия Самсоновича не угасли искорки сомнения, но он счел за благо переменить тему и обратился к моей диссертации.
Что значит «обратился»?
Аркадий Самсонович взял трубку телефона, набрал какой-то номер и начал говорить:
— У меня тут сидит товарищ Шелике, прямо таки героическая молодая женщина, мать троих детей. Как, Вы уже слышали о ее выступлении? Вот и хорошо. А теперь дело в том, что она написала диссертацию на тему, — тут Аркадий Самсонович на пару секунд запнулся, ибо ему надо было заглянуть в заглавие моей работы. Почти по слогам прочитав тему моей диссертации, Аркадий Самсонович продолжил: — Тов. Шелике хотела бы защищаться у Вас, в Вашем секторе.
На том конце провода, как я потом поняла был Саморуков, и он, по-видимому, спросил, а хороша ли работа. Аркадий Самсонович сам ответа на этот вопрос не знал, и поэтому прикрыв трубку рукой, обратился ко мне:
— А хорошая у Вас работа?
Я завопила в ответ: — Ну, Аркадий Самсонович!!!
Это означало: «Как Вам не стыдно такое спрашивать у меня самой?»
Ничуть не смутившись отсутствием моего ответа, Аркадий Самсонович прокричал в трубку, голосом, полным энтузиазма:
— Хорошая работа! Очень хорошая!
И Саморуков обещал Аркадию Самсоновичу втиснуть обсуждение моей диссертации еще до окончания моей командировки в Москве, попросил меня прийти в институт и принести несколько экземпляров для чтения диссертации сотрудниками сектора.
Ничего себе, а?
Одним из рецензентов вскоре был назначен Наум Ефимович Застенкер, думаю, что по рекомендации Аркадия Самсоновича. Другим неизвестный мне некто Кульбакин, а обсуждение назначено на 17 июня.
Если Аркадий Самсонович был номинальным шефом, нигде так официально и не утвержденным, то Застенкер, фактически был руководителем моей работы. Ему, тоже никем не утвержденному, я послала весь текст диссертации на суд праведный.
Быть моим научным руководителем я попросила Наума Ефимовича тоже еще много лет тому назад, когда была в Москве проездом в Берлин, куда направлялась для того, чтобы заняться Мартовскими боями 1919 года в Берлине. На мое предложение Наум Ефимович тогда ответил уклончивым «Посмотрим», открыто высказав еще и сомнение, что такую тему вообще возможно исследовать, живя в Киргизии.
Тогда же, когда я через два месяца вернулась из Берлина с кучей фотокопированного архивного материала в руках, я снова пошла к Науму Ефимовичу с тем же предложением стать моим научным руководителем. В ответ прозвучало: «Счастлив тот, в руках у кого такие документы! А о научном руководстве мы поговорим после того, как я увижу первую главу».
Потом первая глава уже была у Застенкера на столе, да и все остальные вскоре тоже. И в этот свой приезд я снова обратилась к Науму Ефимовичу со своей просьбой быть официально моим научным руководителем. В этот раз встреча состоялась не дома у Застенкера, и не в МГУ, а по его предложению почему-то на скамейке в каком-то сквере. На мою просьбу Наум Ефимович отреагировал так:
— Я делаю и сделаю все, что требуется от научного руководителя. Но официально я им не буду, чтобы Вам не навредить.
— ???
— Дело в том, что арестован один из моих аспирантов, и у меня большие неприятности в этой связи.
Ну и что? Разве такое может стать причиной моего отказа от Наума Ефимовича?!? Да ни за что! Сволочей, ставящих разные палки в колеса, я давно не боялась — от фрунзенских худо-бедно, я уже научилась отбиваться, а московских просто не знала.
А потому в ответ я почти завопила:
— Наум Ефимович! Если в таких ситуациях люди перестанут друг друга поддерживать, более того, даже будут друг друга бросать, то куда двинется мир? Поэтому, пожалуйста, я Вас очень прошу, будьте моим научным руководителем!
— Нет! — твердо произнес Застенкер. — И спасибо Вам.
Я обрела в лице Застенкера и Ерусалимского старших по возрасту и опытных по жизни друзей, не получив при этом в придачу еще и их врагов. Но последнее я поняла не сразу.
А в результате я подала работу на обсуждение и представление ее к защите в сектор Всеобщей истории АН СССР, не имея официального научного руководителя.
И не случайно я писала Юре Л. из Москвы: «Обстановка в Москве не очень симпатичная для научной дискуссии, так мне кажется». И не случайно я еще в 1949 году не захотела оставаться в Москве и пошла искать по свету иную, подлинно научную обстановку, без закулисных преследований. Конечно, не нашла я такое место.
Десятилетия спустя я уже сама, как Застенкер в 1958-59 годах, поступила так же со своими фактическими аспирантами, которые работали в русле моей научной темы. Их диссертации я не только читала от корки до корки, но еще и вместе с ними, сидящими рядом со мной, редактировала строчку за строчкой. Но официальным научным руководителем я у них не была. Я не хотела, чтобы стайка моих фрунзенских недоброжелателей встала у них на пути.
Такая вот эстафета жизненной мудрости была передана мне Аркадием Самсоновичем и Наумом Ефимовичем.
Обсуждение диссертации
А вообще мне очень повезло.
1 июня Аркадий Самсонович говорил по телефону с Саморуковым, а уже 17 июня состоялось обсуждение моей диссертации. Скорость просто неимоверная. Ведь люди в секторе заняты и другими делами, кроме срочного, внепланового знакомства с диссертацией какой-то Шелике. За этим сверзскоростным продвижением моих диссертационных дел стояло многолетнее умение Аркадия Самсоновича делать дело, в секреты которого он меня тогда не посвятил. Только разговор с Саморуковым по телефону был сделан при мне, при том с веселыми смешинками в глазах Аркадия Самсоновича. Знал Аркадий Самсонович, был уверен, что все у него получится. Не уеду я, не обсудив на секторе свою диссертацию.
Но вот незадача — как прошло обсуждение моей работы 17 июня, кто что говорил, как я реагировала — не помню!
И письма. на эту тему у меня нет.
Очень жаль.
Что я помню? Обсуждение происходило в небольшой комнате сектора Всеобщей истории АН СССР, председательствовал Саморуков. Выступил Застенкер, работу хвалил, сделал и какие-то замечания. А как иначе? Выступил Кульбакин, тоже что-то говорил и сделал кучу замечаний. Тоже нормально. А как иначе?
Наверное с каким-то сообщением о своей работе выступила и я. Может быть еще и с заключительным словом. Не помню! Единогласно приняли решение, автору учесть сделанные замечания, и после доработки диссертацию рекомендовать к защите. Потом, после того, как я вышлю доработанный вариант диссертации, предстояло уже без меня на заседании сектора решить все ли я «исправила» и все ли «учла» и назначить день защиты.
Дело было сделано.
Я все успела!!!
18 июня я села в поезд Москва-Фрунзе и отправилась домой к своим детишкам. В чемодане я везла для них кучу подарков.
Уф... Просто гора с плеч!
Защита диссертации
Отрицательный отзыв Кульбякина
Я вернулась во Фрунзе, после летней сессии заочников села за учет замечаний, сделанных Кульбакиным и Застенкером, и отправила новый вариант диссертации в Москву. А в Москве мой братишка Вольф, который учился в это время в МАИ, взялся проконтролировать дальнейший ход событий, т. е. заходить в сектор, и справляться, отдана ли рецензентам работа, есть ли уже рецензии и т. д. Такой оказался прекрасный помощник, мой выросший братишка.
И вот в январе 1959 года я получаю от Вольфа письмо, в которое вложен первый отзыв на мою диссертацию. Это был отрицательный (!) отзыв Кульбакина. Девиз отзыва: Шелике совершенно не учла замечаний. И роль Компартии освещена недостаточно и неверно, и концепция Шелике не выдерживает никакой критики, и вообще сплошной сумбур, а не диссертация. Представлять работу к защите категорически нельзя!!!
Ничего себе!
Я поняла одно — мне немедленно, срочно надо ехать в Москву!
У меня хватило ума никому из начальства, ничего не рассказать об отзыве Кульбакина. Соврала, что я нужна в Москве для представления диссертации к защите. Это, в общем-то, было правдой, но не всей.
Соответствующая командировка на 1959 год у меня была запланирована заранее. Ее я и использовала. Командировка была всего на месяц, а это означало, что я должна была до 22 февраля сделать в Москве все что необходимо для представления работы к защите, т. е. дней за десять-двеннадцать получить в противовес Кульбякинскому отзыву несколько положительных отзыва. Кроме того в это же время надо было найти двух оппонентов и успеть утвердить оппонентов на малом ученом совете, который заседает раз в неделю по четвергам. Оппоненты, естественно, дадут согласие только после знакомства с моей диссертацией.
А, следовательно, мне были нужны экземпляры моей работы в таком количестве, чтобы хватило всем, — и тем, кто пишет в качестве рецензента положительный отзыв, и тем, кто предполагается как оппонент. А еще два экземпляра уже лежали в секторе для знакомства всем желающим. Стольких экземпляров у меня не было!
Но закавыка была еще и в том, что мне, вполне вероятно, предстояло после получения положительных отзывов от рецензентов еще раз внести новые исправления и дополнения в работу соответственно новым замечаниям Потом снова перепечатать диссертацию, переплести ее и в таком новом варианте дать ее оппонентам. И все это до 22 февраля, ибо возвращаться мне, согласно приказу, надо было 28 февраля, а поезд шел из Москвы во Фрунзе 5 суток.
Передо мной стояла задача-минимум, почти немыслимая для исполнения в столь малые сроки.
Но и это еще не все!
Была у меня еще и задача-максимум.
Дело в том что, если представление работы к защите действительно состоится где-то около 22 февраля, и оппоненты тоже уже будут утверждены и поспешат дать предварительный положительный отзыв, то в принципе можно будет сделать все возможное и невозможное, чтобы защита состоялась уже в этот мой приезд в Москву. Командировку мне придется продлить, но я была уверена — продлят. Авторефераты я заблаговременно напечатала в типографии еще во Фрунзе, и привезла с собой. Так что я внутренне была готова приступить к выполнению и программы максимум — защитить диссертацию.
И план-минимум, и план-максимум я разработала в уме совершенно спокойно, без иллюзий, но с надеждами, отлично представляя себе все за и против, который встанут на пути. И я бы не огорчилась, если бы удалось осуществить не все, но была бы счастлива, если бы успела защититься. Очень мне не хотелось быть вынужденной еще раз разлучаться с детьми.
А теперь я второй раз в жизни расставалась с детьми, правда всего на один, а в случае осуществления плана-максимума, может быть, и на два месяца. И шестилетний Юрочка уже с первого дня начал отсчитывать, сколько дней еще сталось до маминого возвращения. Дети были под присмотром Юры Л., который впервые командовал такой большой семьей, ежедневно уходя при этом на работу. Главным управленцем все же оставалась наша тетя Маня, знавшая все болячки детей и все ежедневные проблемы нашего хозяйства. По воскресеньям приходила в гости Любовь Абрамовна.
Конечно, я о беспокоилась о детях. «Лишь бы не болели!» — стучало в моем сердце, но... иного выхода у меня просто не было. И я держала себя за жабры, киснуть я не имела абсолютно никакого права.
Обо всем этом я и думала, когда в последние дни января ехала в поезде по казахстанской степи, где кругом «много снегу и ни одного домика. Даже верблюды спрятались — холодно им в снегу», как писала я еще в поезде 27 января 1959 года Игорьку, Юрочке и Сережке. «В купе невообразимая вонь от соседства с отхожим местом. Жара — как летом. Настроение меланхолическое. Перебираю в мыслях нашу с тобой жизнь, думаю о детях, об Игорьке, о будущем. Наблюдаю соседей — едущую Россию» — это в том же письме уже Юре Л.
Ехала я из соображений экономии денег пятеро суток в общем, плацкартном вагоне, так что людей повидала многих. Вместе со мной в вагон вошла семья чеченцев — отец, мать, и сын лет десяти. Поезд вот-вот должен был тронуться, когда в наш вагон вошел милиционер, прошелся по всему проходу, и в его конце обнаружил чеченцев.
— Ваши документы? — обратился милиционер к отцу семейства.
Тот торопливо полез в карман брюк, но документов там не нашел. В заднем кармане? Тоже нет!
Милиционер терпеливо стоял около растерявшегося человека и ждал, когда тот найдет нужную бумажку с разрешением на отъезд из Фрунзе на родной Кавказ.
Молча наблюдала за мужем и его жена, лицо каменное, глаза — сплошная тревога. Сын тоже смотрел на папу.
Мужчина лихорадочно продолжал шарить по своим карманам, наконец, догадался посмотреть в кармане пиджака. Облегченно и громко вздохнув, он подал паспорт с нужной бумажкой милиционеру.
Тот мельком взглянул на печать и тут же быстро вернул документы владельцу.
И тогда мужчина вдруг закричал:
— Да что это такое! Сколько в поезде национальностей, но ни у кого кроме нас не спрашиваете разрешение на поездку. Как это надоело за 16 лет!
«И такая горечь, и злоба в голосе», — написала я Юре Л.
Милиционер, молодой статный русский парень, ничего не сказал в ответ. Ему надо было успеть до отхода поезда выскочить на перрон, и он поспешил к выходу. Да и что он мог ответить?
Зато сидевшая напротив меня бабушка с внуком того же возраста, что и чеченский мальчик, тут же нашлась:
— Да все они такие! Понаехали тут, спасу от них нет. Поубивать бы их всех, а не канителиться.
Только что кричавший мужчина молча сел на свое место в соседнем купе, ничего не стал отвечать этой дуре-старухе.
Но зато я ей ответила:
— Вот Вы сейчас при своем русском внуке и при чеченском мальчике несете чушь, полную ненависти. А они оба, послушав Вас, потом, став взрослыми, может быть, из-за ваших же слов станут убивать друг друга. Вы именно этого хотите?
Старуха широко вылупила на меня глаза, но ничего не сказала. Другие пассажиры общего вагона, где всем все слышно. тоже молчали. Только одна женщина, тяжело вздохнув, произнесла в ответ на мою тираду:
— Все можно пережить, лишь бы не было войны.
У каждого из пассажиров нашего вагона был свой камень на душе. Но эти простые слова о самом страшном всех примирили. Лишь бы не было войны. Шел 1959 год.
Поезд качнулся и тронулся в путь.
Прибыла я в Москву 31 января
Предзащитная канитель
Дорогие мои помощники
Мне в жизни очень повезло, что был у меня в период предзащитной канители хороший мой Аркадий Самсонович. Ему первому я в Москве и позвонила, и он первый тут же взялся за дипломатическое осуществление стоявшей передо мной задачи — в первую очередь получить положительные отзывы в ответ на Кульбакинский отрицательный. Я сразу же посвятила Аркадия Самсоновича в свои программы минимум и программу максимум, а он в ответ не сказал, что я сумасшедшая, а ответил, что это осуществимо. Энергии Аркадию Самсоновичу не занимать, энтузиазма тоже всегда хватало на сто дел, и это при его больном, очень больном сердце! Мою сверхзадачу — успеть в этот приезд в Москву еще и защититься, Аркадий Самсонович с радостью взял к исполнению. Он захотел, чтобы я успела.
Ай да Аркадий Самсонович!
Теперь для выполнения программы максимум, в первую очередь надо было не только организовать отзывы рецензентов, но получить их еще в самые сжатые сроки, дабы сектор работу как можно быстрее представил к защите. Для Москвы задача почти невыполнимая, люди все очень заняты, с отзывами тянут месяцами. Но на то Аркадий Самсонович не зря был дипломатом. Все он умел, все подводные течения знал и учитывал, говорил мне кому звонить и как разговаривать, расставлял фигуры как в шахматной игре, менял ладью на коня. «Если оппонент нас не устроит, мы ему позвоним и он откажется», — слова Аркадия Самсоновича (из письма Юре Л. 12 февраля 1959 года) и т. д.
Однако саму мою работу Аркадий Самсонович так и не читал, хотя она все это время была у него. Он действовал на основе веры в меня, и искренней ко мне симпатии. И, возможно, еще и потому, что я не подвела его, когда он всенародно возлагал на меня надежду по решению вопроса о характере Ноябрьской революции. Человеку, научно не состоятельному, Аркадий Самсонович помогать не стал бы, ни за какие коврижки.
Аркадий Самсонович, конечно, лучше меня самой представлял себе сложившуюся ситуацию, возникшую из-за отрицательного отзыва Кульбакина, и ринулся в бой. Он жаждал победы, поскольку победителем быть любил. И в победу он верил: «Хорошие отзывы оппонентов, да ваш ответ Кульбякину — все будет хорошо. Говорить вы умеете, разгромите Кульбякина и доставите нам всем большое удовольствие. В этом я уверен», — слова Аркадия Самсоновича. (Письмо Юре Л. 12 февраля 1959 года). Уж очень надоел наклеиватель ярлыков настоящему ученому.
Аркадий Самсонович был со мной предельно откровенен, определяя уровень научного потенциала того или иного участника развернувшегося действа. И это меня не только подкупало в нем, но помогало выбирать верный тон в предстоящем общении с незнакомыми мне людьми, включенными в карусель. Я изнутри увидела московскую фабрику-кухню научного и околонаучного общения и сама теперь в ней варилась. А так как Аркадий Самсонович доверял мне именно секретные, сугубо личные мнения о коллегах, я не буду их выдавать. Пусть остаются за семью печатями моих писем.
Одно я тогда поняла — есть ученые, которым совершенно неважно хороша у меня работа или нет. Положительный характер отзыва определялся отрицательным отношением к тому или иному рецензенту. Ему, рецензенту, в пику, и писался отзыв противоположный. Аркадий Самсонович это использовал в своей шахматной игре. А так как он еще на защите моей дипломной понял, что я умею быть актрисой, Аркадий Самсонович на мой артистизм теперь даже полагался. И я его не подвела.
Сам он, поколебавшись «быть или не быть» моим оппонентом, выбрал для себя роль серого кардинала, который невидимо стоит за спиной диссертантки и незаметно дергает за нужные веревочки в кукольном театре «Защита диссертаций».
И спасибо ему огромное за это. И спасибо ему сердечное за веру в меня при абсолютном невнимании к моим работам, ибо не его темой я занималась, а времени у Аркадия Самсоновича всегда не хватало. Вот и экономил на чтении моих трудов, но тратил время на помощь мне, хорошему человеку.
Другим, не менее активным помощником был мне Наум Ефимович Застенкер. Вот кто знал мою работу вдоль и поперек, читал ее первый и второй варианты, не будучи ни оппонентом, ни официальным научным руководителем, ни даже назначенным рецензентом. Помогал он мне тоже по дружбе, тоже по симпатии ко мне, но главное потому, что работа его заинтересовала. А еще ему, наверное, импонировало то, что была я в его глазах «храбрым зайцем», который не ведая сам в какую обстановку он попал, продолжает идти к своей цели. Уже при первой встрече 4 февраля Застенкер «сказал, что я попала в переплет, в борьбу двух течений. Судьба моей работы трудная. «Это всегда так бывает с тяжелыми темами. Вы избрали путь наибольшего сопротивления. А ведь могли бы взять другую, легкую тему». На мой вопрос, понравилась ли ему работа, ответил «Да». (Письмо Юре Л. 5 февраля 1959 года.) И захотелось ему мне помочь. Но, если бы работа Науму Ефимовичу не понравилась, он ни за что не стал бы писать положительную рецензию. Это я тоже знаю. Замечания Наума Ефимовича были умными, дельными, и я их учитывала, ибо диссертацию они улучшали. «*После диссертационных дел долго расспрашивал о жизни в Киргизии, и почему мы не выбираемся поближе. Объяснила, как смогла». (*Там же)
Долго взвешивая кем Застенкеру лучше быть — рецензентом для нейтрализации отрицательного отзыва Кульбакина на этапе представления работы к защите, или потом официальным оппонентом, оба — и Аркадий Самсонович и Наум Ефимович, из тактических соображений выбрали первое. Рецензию Наум Ефимович обещал написать к 11 февраля или к 16 февраля.
И свое обещание Застенкер выполнил. 16 февраля его положительная рецензия была у меня в руках.
А еще был у меня Турок-Попов, обративший на меня внимание еще во время дискуссии о характере Ноябрьской революции в Германии. Турок на предложение быть моим оппонентом сразу согласился к субботе 7 февраля посмотреть даже еще не исправленный после обсуждения на секторе прошлогодний экземпляр (других у меня свободных еще не было), который ему по моей просьбе уже передала на днях наша общая знакомая, жившая с ним рядом. «В субботу пригласил меня в гости вместе с новым экземпляром диссертации, отзывом Кульбакина и стенограммой обсуждения на секторе. Предварительно надо позвонить в пятницу. Его мнения боюсь, ибо он толковый и умный. Если не понравится, буду переживать, если в принципе понравится — буду на седьмом небе. Если ему работа понравится, он согласен быть оппонентом». Свое первое впечатление о первом варианте работы Турок-Попов выразил моей знакомой словами «Она защитит под моим чутким руководством. А вообще отругаю же я ее!». (Письмо Юре Л. 5 февраля 1959 года)
При первой же встрече 7 февраля Турок-Попов, вышел ко мне в домашних шлепанцах и сумел сразу же, с первой минуты, снять всяческие мои психологические барьеры. Уж очень был он уютным, в своем доме, в домашнем облачении, седой, высокий, красивый человек. Сразу, как и Аркадий Самсонович, Турок предстал своим в доску, хорошим другом и советчиком. «У вас есть одно очень хорошее качество, — вы сразу вызываете симпатию. Это я заметил еще при вашем выступлении на дискуссии. Попробуйте держаться также, и ученый совет будет за вас,— сказал мне Турок-Попов. Он указал мне на все те слабые стороны работы, которые я знаю сама. Умница он большая. Причину этих слабостей объяснила ему откровенно... Оппонентом он быть согласен, но предоставил мне право выбора, если по ряду тактических соображений, мне посоветуют другого (это такая фабрика-кухня)...Получила право звонить ему, когда угодно и советоваться по всем вопросам существа работы и тактики. Как видишь, это четвертый человек (третий — Драбкин Я. С. — В. Ш.), который занял такую добрую позицию по отношению ко мне. Колеса завертелись». (Письмо Юре Л. 7 февраля 1959 года.
Серьезный он был человек, и ехидный, этот Турок-Попов, в будущем верный мне друг на время каждого моего очередного пребывания в Москве. Конечно, дружба с Турком, как и с Аркадием Самсоновичем, и с Застенкером была односторонней — они расспрашивали меня о моей жизни, я откровенно рассказывала все как есть, но сама им вопросов не задавала. Слушала то, что каждый из них сам захочет мне рассказать, а рассказывали они мне, конечно, мало. Но живой интерес ко мне я чувствовала всегда, а потому приходила в гости, ибо приглашали меня немедленно, как только я звонила, сообщая, что снова на пару дней прибыла в Москву.
Уютный Турок был как ученый въедливый и ответственный, все ему надо было знать о моих делах диссертационных, и не только по моим рассказам, а еще и по документам сектора, готовым отзывам и т. д. Он хотел досконально разобраться за что и как ему биться на защите. Если работа ему действительно понравится.
А диссертация ему действительно понравилась!
В общении Турок был щедрым человеком, добрым, а главное умным. И времени ему на меня было не жалко.
А еще хорошим другом был мне Драбкин Яков Самойлович. «Звонила Драбкину. Сказал, что готов сделать все, что угодно, чтобы мне помочь и просил держать его в курсе, — писала я Юре Л. 2 февраля. — Согласен быть оппонентом, но думает, что разумней ему быть не официальным оппонентом (т. к. он недостаточно авторитетен), а третьим, добровольным рецензентом на защите, чтобы отпарировать Кульбакину, или кому-нибудь другому, в случае отрицательного отзыва. „Приду на обсуждение, на защиту и т. д.“ Советует пойти к Эггерт (она берет работы неохотно), поплакаться, пусть поможет.»
Плакаться к Эггерт я не пошла.
А еще был С.
Через четыре дня после прибытия в Москву «у меня появилась, наконец, собранность и вера в возможность победы», — написала я Юре Л. 2 февраля, — Деятельность моя сводится к дипломатическим переговорам по телефону с огромным количеством людей». Одним из этих людей и был С., о котором я узнала тоже по телефону от бывшего ученого секретаря Нелли Комоловой, которая тоже стала мне прекрасной помощницей.
Оказалось, что «Кульбакину работа была дана не для письменной рецензии, об оппонировании речи быть не может. Когда Нелли спросила в свое время Саморукова, почему работа отдана Кульбякину, тот сказал, что это ничего не значит! То же он повторил, когда получил рецензию Кульбакина. Он решил противопоставить Кульбакину несколько письменных отзывов, чтобы обезвредить. С. уже сказал Нелли, что работа ему нравится и он постарается разгромить рецензию Кульбакина. Вторичного обсуждения не будет, надо собрать несколько хороших отзывов, и тогда работа будет представлена». (Письмо Юре. Л. от 2 февраля 1959 г.)
С такими известиями я на следующий день отправилась в АН на встречу с С. «С., конечно, обрушит на меня миллион замечаний, но восприму их спокойно, ибо мнение Драбкина совпало с моим впечатлением: „В научном отношении С. — нуль.“ Я с ним именно „полажу“, — как советовал Ерусалимский», — писала я Юре Л. 2 февраля.
А на следующий день?
Москва 3 февраля 1959 года. Травка Юре Л.
С. отечески, с жалостью сказал, что прочел только 0,5 работы, кончит к четвергу, т. е. 5 февраля, но ему работа не нравится, т. к. небрежно написана — не логично, не последовательно и т. д. Он делает замечания на полях, в четверг назначил мне свидание — скажет, что ему не нравится. «Вообще вам надо бы работу написать заново, а не делать вписки». Но! Отклонять ее к защите, если я решусь подать, не будет. «И хуже работы защищались, и лучше. Кроме того, я терпеть не могу Кульбакина.» (Откровенно, да?) Т. к. С. в научно отношении он 0 (нуль), то не переживаю. Ты сам понимаешь, что я, конечно, решусь подать к защите, но его слушала внимательно, и в тон по-детски (раз он по-отечески) просила указать, что исправить (Исправлю потом, что сочту нужным, лишь бы дал положительную рецензию в пику Кульбакину) Довольно цинично, да? Но зато правильно. Узнала, что замечания о нелогичности и непоследовательности он делает всем, ну и бог, или черт с ним. Волнует, что он напишет к четвергу, не подвел бы».
А через пару дней умнейший Турок-Попов выдал мне другое, совершенно противоположное замечание: «Работа построена с такой логичностью, что вы лишаете читателя возможности хоть на шаг уйти в сторону. Читатель не любит такого насилия, учтите». Это в течении нескольких дней мне было выдано об одной и той же диссертации, то она лишена логики, то логики в ней слишком много.
Противоположность этих мнений стала для меня хорошей школой для творческого выживания, я поняла неизбежность разноголосия мнений об одном и том же научном труде. Я сделала правильный вывод, — при доводке работы для защиты учту только те замечания, с которыми согласна, на остальные — плевать. И никаких отрицательных эмоций!
С. подал 5 февраля рецензию, многословную, расплывчатую, очень обтекаемую, но с положительным выводом. «Представленная работа безусловно может защищаться как диссертация, если бы автор учел высказанные пожелания. Конечно, есть у автора ряд положений спорных, но ведь на то и защита, чтобы автор мог отстаивать свою точку зрения. Это право каждого диссертанта» Вручил мне этот отзыв со словами: «Я сделал все, что смог» (Письмо Юре Л. от 5 февраля 1959 года) И никакого при этом «разгрома Кульбакина».
А замечания С. были «не страшны, на многие из его вопросов я отвечаю, просто С. не уловил. Посмотрю придирчиво почему — то ли из-за моей путаницы, то ли из-за его невнимательности». (Там же)
Такие вот дела.
Знакомство с Лео Штерном
Еще во время дискуссии о Ноябрьской революции мама и папа просили меня, представится немецким ученым, прибывшим в Москву, в том числе и Лео Штерну. Я сделать этого постеснялась. Кстати, Турок-Попов отметил однажды, что я очень стеснительная, и то тоже было правдой, наряду с моей стойкостью и артистичностью, столь востребованными в то время. Но это в скобках.
Теперь Лео Штерн — председатель Совестко-германского общества историков от ГДР (другим председателем от СССР был Ерусалимский) снова был в Москве. И у меня появилась идея подарить Лео Штерну свой автореферат, может быть, он еще и рецензию напишет, вдруг? Этой нескромной идеей я поделилась с Аркадием Самсоновичем, спросила, удобно ли это и он тут же воскликнул: «Вполне удобно и очень хорошо. Я вас представлю. И отзыв получим. Это уже моя забота».
11 февраля, я, как и было договорено с Ерусалимским, ровно в 5 была в институте. Еще на лестнице увидела Л. Штерна, покрутилась около, увидела Т., с которым познакомилась летом, несколько раз тщетно ему кивнула и раскланялась, но Т. оставался нем. Вдруг из дверей вылетает вечно опаздывающий Аркадий Самсонович, пальто нараспашку, шарф развевается, шапка на боку. Увидел меня, тут же, не раздеваясь: «Идемте, я вас представлю». И представил меня. Лео Штерн: «Аа, так вот она знаменитая Шелике». Краснею, глупо лепечу, что нисколько я не знаменитая. Начинает меня представлять окружающим. Это проф. Вебер, Степанова, Т. — всех знала раньше. Степанова скромно замечает: «Вы меня, наверно, уже не помните» (Она преподаватель кафедры Новой и новейшей истории МГУ, слушала у нее спецкурс). «Великодушно» сообщаю, что, конечно, помню, только вы стали как-то меньше ростом. Лео Штерн вновь обращается ко мне, расспрашивает о работе, тут сую ему автореферат. «Очень рад. Я вам обязательно что-нибудь подарю в ответ». Благодарю.» Ну, а каковы дальнейшие планы? После защиты к нам?» (Весь разговор на немецком языке) «Года на два приеду». «Почему так мало?» Отвечаю, что здесь выросла, привыкла. «Ну, мы все наполовину здесь выросли. Сколько же лет мы с вами не виделись? С 1940 ого?» Отсюда моментально соображаю, что он жил в «Люксе» и делаю жест от земли и отвечаю «Ну, тогда я была почти вот такая». «Очень рад был увидеть. Увидимся ли мы еще?» «Не знаю». «Во всяком случае, в институте вы меня всегда можете увидеть. Буду очень рад». «Я тоже». Раскланиваюсь. Тут же подходит Т. и здоровается со мной. Я: «А вы меня почему-то сперва не узнали. Я кивала, кивала, и никакого внимания». «Что вы, что вы! Я вас не видел. Я вас отлично помню». (Каков, а?) Подошел Вебер. Он ко мне всегда хорошо относился. Тепло, тепло: «Похудели...?\»
Забыла! Начал Штерн со следующего: «Ну, как дискуссия о характере Ноябрьской революции?» «По-моему та группа, к которой принадлежу я, победила». «Да, блестяще победила. Вас был бы очень рад увидеть Шрайнер». К другим: «Не правда ли?» «Я: «Сомневаюсь». (Шрайнер немецкий Кульбакин, сторонник пролетарского характера Ноябрьской революции). Штерн в ответ улыбнулся». (Письмо Юре Л. 12 февраля 1959 года.)
Мой комментарий Юре Л.: «Ты доволен мной? Видишь, как будто бы один отзыв (и кого!) будет. После этого мой провал уже что-то вроде международного скандала, а? Хватила!»
Я договорилась, что перед отъездом сотрудника Лео Штерна в Берлин, я дам тому с собой свою диссертацию, тем более, что у меня было такое подписанное мной обязательство перед Институтом марксизма-ленинизма в Берлине, поскольку я работала в тамошнем архиве. Но... как успел предупредить меня Аркадий Самсонович, мне, без соответствующего разрешения разных органов, категорически нельзя передавать диссертацию «за границу»! У меня перед защитой могут быть большие неприятности, если таможня арестует мою рукопись. Мне это нужно?
Ничего себе «заграница» — социалистическая ГДР! И это называется солидарность трудящихся всего мира? Это интернационализм?
Сотрудник Лео Штерна ждет меня на вокзале, а я?
Я послушалась Аркадия Самсоновича.
Отзыва от Лео Штерна я не получила.
Итог
Главное, что нужно было для представления работы к защите, уже 16 февраля было мной сделано. 5 февраля я получила на руки первый положительный отзыв от рецензента С., а 16 февраля второй положительный отзыв от рецензента Застенкера.
Думала, что уже 19 февраля на очередном заседании сектора Саморуков, имея теперь нужные два положительных отзыва рецензентов, представит работу к защите. А я тем временем буду ее исправлять.
Ан нет!
19 февраля пришла в сектор, а Саморуков мне говорит : «Вы не беспокойтесь. Вносите исправления и потом дадите мне работу, и я посмотрю. А Кульбакину мы скажем, что вы учли замечания. Спокойно делайте свои дела, когда все кончите, мы работу представим к защите». (Письмо Юре Л. 19 февраля)
Все, конечно, правильно, Саморуков стопроцентно прав, но что будет в таком случае с защитой? Стоит ли мне оставаться в Москве или надо садиться 22 февраля в поезд и уже дома спокойно доводить работу до кондиции? А потом еще раз приехать в Москву, на день защиты?
Что делать?
— Конечно, вам надо остаться и довести дело до конца, — это Аркадий Самсонович мне по телефону тем же тоном, как тогда, когда десять лет тому назад крикнул мне в трубку «Не литочевские правят миром! Запомните!»
И я осталась.
«Хорошо, что у меня есть Аркадий Самсонович», — написала я Юре Л. в тот же день (Письмо от 19 февраля 1959 года).
Я дала в институт телеграмм, с просьбой о продлении командировки до конца марта, в связи с предстоящей защитой.
Я рисковала? Конечно.
Но, я должна была успеть!!!
Теперь мне самой предстояло еще раз вплотную засесть за диссертацию, которая к тому времени мне уже смертельно надоела («Это естественно» — сказал по этому поводу Застенкер). Мне надо было внести в текст изменения, учитывая все те замечания Застенкера и С., с которыми я была согласна. Эти исправления должны были «нейтрализовать» отрицательный отзыв Кульбакина, который я тоже должна была иметь ввиду при окончательной доработке диссертации.
Оперативность
Я быстро, всего за одну неделю, все успела. И машинистки, печатавшие след в след, тоже не подвели.
Как мне это удалось?
Я жила уподруги, днем она уходила на работу и у меня была потрясающая рабочая обстановка — никого под боком, о ком я должна была бы заботиться. Сама по себе, хочу, варю обед, не хочу, ем бутерброды. Надо — иду в библиотеку, хочу — пишу дома. И я с остервенением взялась за доводку работы. Именно с остервенением. Я хотела как можно быстрее отдать в сектор новый вариант работы. Чтобы сектор после знакомства с работой, назначил день защиты. Я работала с такой внутренней сосредоточенностью, что даже тик на губе появился, наверное, от постоянного состояния «плотно сжатых губ».
О своем недельном подвиге я подробно написала во Фрунзе Юре Л..
Москва. 22 февраля 1959 года.
Родной мой!
Прими маленький отчет о делах твоей жены и любимой.
Проявляю оперативность — гигантскую. Поставила перед собой задачу во вторник (т.е 24 февраля) представить Саморукову исправленный (т. е. третий!) вариант диссертации в перепечатанном виде. Утопия? ... А вот я успеваю. Как?
1) Сижу ежедневно до 2 часов ночи и вношу изменения — и кучу! (Поняла, почему С. показалось нелогичным, исправляю.) Перерыв на обед и на поездку к машинисткам. В результате каждый день сдаю им по главе.
2) Мобилизовала на перепечатку всех (т. е. трех) машинисток редакции журнала «Новая и новейшая история», там, где главным редактором Кульбакин (Если бы он знал!). Каждая из них печатает по главе, благо шрифт одинаковый, номера страниц не ставлю, это сделаю потом у Вали. (Я ведь дала сперва те главы, которые требовали меньше работы).
Результат — утром ко вторнику все будет готово...
И если ты думаешь, что исправлений мало, то горько ошибаешься! Целые страницы пишу заново, вставила материал еще двух источников, кои тоже за эти дни обработала.
Да здравствует штурмовщина!
В результате еще раз прочла всю свою диссертацию и ничего, понравилась. Это хороший результат к защите — из кризисного недоверия к работе выползла. Как я мысленно громлю Кульбакина! Ты бы слышал эти мои речи. Но не бойся — совершенно академически и пока в уме...
Раньше начала апреля защита не реальна...
Счастливая от состояния внутренней сосредоточенности, в которое я, оказывается, умела входить, когда то было необходимо, я понесла 24 февраля окончательный вариант работы, еще не сверенный после машинисток, Николаю Ивановичу Саморукову. Мне надо было ему показать, что я успеваю!
— Уже переделали работу? Этого не может быть! — вскричал ошарашенный глава сектора.
Я объяснила, что детей у меня рядом с собой нет, что работаю я вообще-то быстро, материал знаю, замечания не были существенными и т. д. Вот и успела. Саморуков мне поверил, но произнес:
— Все равно это неприлично.
Работу Николай Иванович взять не согласился, велел еще подержать ее у себя, ибо в такую мою работоспособность никто никогда не поверит.
Но времени я тем не менее терять не стала несмотря на затребованный Саморуковым простой. Я позвонила Туроку-Попову и Драбкину, и оба согласились на то, чтобы я привезла им готовую работу, как только проверю текст после машинисток.
И ради назначения дня защиты они обещали немедленно представить необходимые по протоколу предварительные, положительные отзывы, если их действительно утвердят на ученым советом в качестве оппонентов. Они сами сделают все от них зависящее, чтобы я успела защититься уже в этот свой приезд в Москву.
Мои предполагаемые оппоненты смогли обещать столь быстрое представление предварительных отзывы по той причине, что уже в первых числах февраля я дала им для ознакомления самый первый вариант моей диссертации, тот, в котором я еще не учла даже замечаний сектора. И они такую, не во всем готовую работу, уже читали! А теперь, 29 февраля у них был уже и окончательный вариант диссертации, и писать предварительный отзыв не составляло такого уж гигантского труда. Это были Турок-Попов и Драбкин, такие вот добрые помощники.
Да и Николай Иванович Саморуков, тоже, «обещал через неделю дать заключение», — из письма Юре Л. 24 февраля.
Мне на жизненном пути почему-то встречалось много очень хороших людей.
Как делается наука
В эти напряженнейшие дни вклинилась еще одна проблема. Дело в том, что согласно только что изданным тезисам ЦК СЕПГ, Ноябрьская революция 1918 года в Германии заканчивалась после Январьских боев 1919 года в Берлине. А у советских ученых конец революции всегда приходился на поражение Баварской советской республики в апреле 1919 года, Соответственно мартовские бои в Берлине 1919 года у меня были составной частью Ноябрьской революции и так значилось и в моей диссертации, а главное в уже отпечатанном автореферате. Однако, на такое «несоответствие» я обратила внимание, только теперь. А вдруг кто-нибудь к такой «вольности» по отношению к партийному документу братской партии придерется? Что делать?
И я отправилась посоветоваться с Яков Самойловичем Драбкиным, который из троицы моих предполагаемых оппонентов был единственным действительным специалистом по истории Ноябрьской революции. Драбкин работал тогда редактором в журнале «Новая и новейшая история» (там же, где главным был Кульбякин!) и я пошла к нему в редакцию. Пришлось подождать, ибо шло совещание.
С Драбкиным смогла поговорить только 10 минут. т. к. его ждали какие-то два важных господина». (Письмо Юре Л. 24 февраля 1959 года). Но за эти десять минут я успела узнать, что «журнал сейчас издает речь Ульбрихта о тезисах, и тоже натолкнулся на это место (У Драбкина ведь книга выходит о Ноябрьской революции). Редакция внесла в речь изменения, и послала Ульбрихту с указанием, что именно изменено (например, сроки революции). В ответ была получена телеграмма от Ульбрихта: «Со всем согласен». (Там же)
Ничего себе!
Ни тебе дискуссии, ни обсуждения возникшей проблемы о хронологических рамках революции, ни рассмотрение всех «за» и «против». Просто телеграмма о согласии с изменениями текста речи, внесенными редакцией журнала. Бедные немецкие историки, составлявшие Ульбрихту речь: в немецком тексте и в тезисах у них одно, а в русском варианте речи Ульбрихта другое! И что им теперь делать?
Еще эпизод из научной кухни того же периода, тоже из рассказов Драбкина.
Пока я была в Москве, шла работа над изданием сборника статей «Ноябрьская революция 1918 года в Германии», издаваемая АН СССР. По предложению Аркадия Самсоновича, я подала туда статью о «Мартовский боях 1919 года в Берлине». При обсуждении статей выяснилось, что в моей статье Ерусалимскому что-то не понравилось, в том числе «отсутствие в статье четких выводов». На это тут же возразила Эггерт, что сие, мол, вина не автора, а Кульбакина, редактировавшего мою статью, и ее испортившего. Драбкину в эту минуту показалось, что Аркадий Самсонович мою статью вообще не читал, во что я верю. Он просто взглянул мельком на последнюю страницу и сказал, что выводов там нет и еще что-то произнес. Рабочий момент, обычный.
Но, что делает из этого Кульбакин?
Злополучная рецензия Кульбакина начинается со слов: «Автор внес лишь незначительные исправления в текст диссертации. Эти исправления ничего принципиально нового не вносят в концепцию диссертанта, которая подверглась серьезной критике на заседании сектора новейшей истории, а также при обсуждении статьи на эту тему, представленную в сборник, посвященному 40 летию Ноябрьской революции (см. вытупление тов. Ерусалимского на заседании группы от 15 октября 1958 года)»
Кульбакин вытаскивает рабочий момент обсуждения статей сборника, конечно, без согласия Ерусалимского(!) на свет божий. Он без спросу прикрывается авторитетом Ерусалимского? Или ему хочется стравить меня и Аркадия Самсоновича? Не понимает Кульбакин, чем больше дельных замечаний по статье, тем лучше для автора — внесет изменения и статью улучшит! Ведь для этого и идет обсуждение в редакции сборника.
Не знаю, чем руководствовался Кульбакин.
Но с Аркадией Самсоновичем я это «инцидент» даже не обсуждала. Я-то знала, как Ерусалимский ко мне относится, и он имел полное право быть недовольным какой-то из моих статей, тоже мне проблема!
Сборник вскоре вышел, и моя статья в нем тоже, исправленная мной после редакторских вторжений Кульбякина. Я тогда даже еще не знала, кто так неумело вторгался.
И последнее.
Это рассказал мне С., в какой-то очередной мой приезд в Москву.
С. было поручено написать главу о Ноябрьской революции 1918 года в Германии для Вузовсого учебника по Новейшей истории.
Целую страничку С. посвятил в этой главе Мартовсим боям 1919 года в Берлине, при том в ракурсе моей концепции. Глава попала на рецензию Кульбакину.
«Шелике говорит глупости, а Вы повторяете», — на полях этой страницы рукописи написал Кульбакин. С. страничку о мартовских боях из учебника изъял. Только провозглашения Советской республике в Ашшафенбурге зачем-то оставил.
О, господи...
Утверждение оппонентов и представление работы
26 февраля в коридоре института истории случайно встретила Саморукова, он мне широко улыбнулся (за последнее время это первый раз) и спросил: «Ну, как, договорились об оппонентах?»
Я: «Не знаю. Саша (Это имя ученого секретаря, имя и отчество которого очень трудное и я все время в ответственные минуты забываю) предложил мне такие варианты — Турок и Драбкин, или Эггерт и Драбкин.»
Саморуков: «Турок? Он часто обещает, а потом не делает. Драбкин? Это ничего. Кто еще Эггерт? Это хорошо».
Я: «Николай Иванович, а, может быть мне, самой с ними поговорить и спросить, согласятся ли они?»
Саморуков: «Отлично. Вот и поговорите с Турком и Эггерт. Если они согласятся, то так и предложим.»
Я: «А мне Саша сказал, что двух докторов не хорошо, поэтому и предложил Драбкина?»
Саморуков: «Что вы, что вы. Два доктора — это прекрасно. Найдете академика — еще лучше (и смеется)».
На этом расстались. Я правда, имела глупость напомнить, что «во вторник я зайду, да?», на что последовали кивки, но уже не такие радостные, — ведь все-таки надо будет ему посмотреть или хотя бы взять в секторе мою работу.
Но из этого разговора ясно, что не представлять мою работу Саморуков не думает, ибо иначе не стал бы он беспокоить двух докторов.
Итак, все хорошо. Турок обеспечен,.. с Эггерт хотел поговорить Аркадий Самсонович... На защите 1) обещал выступить Аркадий Самсонович, 2) попрошу прийти Застенкера.
Ты моими делами доволен? (Письмо Юре Л. 26 февраля 1959 года).
Такие вот фигли-мигли, я делаю вид, как будто с Турком я вовсе и не знакома, и будто не ведаю, что поговорить с Эггерт уже обещал Аркадий Самсонович! Саша мне предложил! Еще бы, когда у Аркадия Самсоновича с ним был «тайный сговор» — и оппонентов Аркадий Самсонович сам подберет, а Саша обо всех осложнениях в секторе тут же будет сообщать ему все, по телефону!
К Зинаиде Карловне Эггерт, предварительно заручившись у Саморукова согласием утвердить ее оппонентом, обратился теперь Аркадий Самсонович, и она, после соответствующего моего звонка к ней, согласилась, правда, чуть чуть поколебавшись из-за болезни, но сразу сказала, что тема ее интересует.
Эта маленькая, хрупкая женщина при встрече была со мной приветлива, но держала дистанцию, и друзьями мы не стали. Между тем она мне понравилась, вызвала интерес, явно была умна. Но поскольку сама она не проявляла никаких стремлений узнать меня поближе, не задавала «лишних» вопросов, я навязываться не стала.
Ее отзыв, специалиста по деятельности левых накануне революции 1918 года в Германии, оказалась самым положительным из всех отзывов. Спасибо!
Итак, оппоненты были собраны, теперь предстояло их официальное утверждение на большом ученом совете Института истории АН СССР, который собирался один, очень редко два раза в месяц.
Как это проходило, я подробно описала Юре Л. Приведу это письмо, поскольку оно характеризует научную атмосферу в институте истории, а мне самой снова очень повезло, но в этот раз из-за моей собственной настойчивости. И, конечно, потому, что был у меня дорогой мой Аркадий Самсонович!
Москва. 5 марта 1959 года. Травка Юре Л.
Родной мой!
Слушай следующую сказку из тысячи и одной ночи. Сегодня победила моя настойчивость и энергия, плюс наличие Ерусалимского. Ура этим качествам!
Но все по порядку, ибо основное ты уже знаешь из телеграммы.
Пришла в институт за пять минут до начала заседания общеинститутского ученого совета. (Боже, как бы не опоздать на собственную защиту!) Мигом узнала, что документы о представлении готовы, подписаны и поданы ученому секретарю института. Мигом к ней. Она занята и задергана. Спрашиваю, будут ли сегодня утверждать моих оппонентов. Говорит «Да, да», но это звучит «Мне некогда». Ловлю Саморукова и задаю тот же вопрос. «Да, да» отвечает он уверенно. Спрашиваю, надо ли мне присутствовать? «Совсем не надо». Но можно. Отсюда мой вывод — я сажусь, тем более, что будет защита докторской диссертации и надо послушать.
Объявляют повестку дня:
1) Защита
2) Утверждение четвертого оппонента какому-то доктору.
И все. А я? Сижу, надежды не теряю, — наверное, кандидатам оппонентов утверждают без включения этого в повестку дня, — такова надежда.
Слушаю скучную защиту докторской диссертации по революции 1918 года в Финляндии. Проходит час, второй. Меня начинают одолевать сомнения. Тут приходит Аркадий Самсонович. Пишу ему записку, что меня смущает отсутствие в повестке дня утверждения моих оппонентов. Председатель собрания выходит. Аркадий Самсонович за ним. (Между прочим, во время защиты в зале сплошные хождения. Это ужасно. Я умру.) Аркадий Самсонович заходит и делает мне знак — ничего особенного, все будет хорошо. Но(!) тут я сделала по наитию верный шаг. Мимо меня проходит уч. секретарь, (а в это время очередной оппонент читает свой длиннющий отзыв), и я ее спрашиваю, будет ли утверждение моих оппонентов. Она делает удивленные глаза, вытаскивает из стола документы и спрашивает сердито: «А оппоненты согласны?» Киваю усердно. «Поздно подали документы из сектора». «Но я приехала из Средней Азии...» «Без вас утвердим». Но все-таки идет к председателю и подает ему документы. Возвращается с постным лицом, да и я уловила — председатель не склонен сегодня решать этот вопрос. Тут Аркадий Самсонович чувствует, что я веду переговоры и пишет секретарю записку уч. сектретарше. Она кивает, мол, у председателя, напишите ему. Аркадий Самсонович что-то долго пишет и подает председателю. Тот читает и кивает. Я удовлетворена. Значит все в порядке. Между тем члены ученого совета, (а на трибуне какой-то аспирант разглагольствует о революции в Финляндии) устроили под столом урну, и, тайно от председателя, уже бросают туда листки, затем поднимаются и уходят. Поднимается и Аркадий Самсонович, кивок в мою сторону — выйдите, мол. Иду в коридор. «Ну, как дела?» Тут же выходит секретарь. Объясняю Аркадию Самсоновичу состояние дел. Выясняется, что он ничего председателю в записке обо мне не написал, а вот председатель не хочет утверждать моих оппонентов сегодня. Последнее сообщает нам секретарь, которая увидев участие Аркадия Самсоновича, сразу потеплела по отношению ко мне. Она советует А. С. подойти к председателю и попросить сделать все сегодня. (Следующее собрание ученого совета только через две недели!) Аркадий Самсонович боится, что ему тогда не удасться выйти снова. Оставляем портфель Ерусалимского у себя, и он идет.
(А в это время продолжается защита!) Веду беседу с секретарем о рассылке авторефератов. Открывается дверь, и народ толпой выходит. «Вам утвердили оппонентов», — говорит мне Смирин. Ученый совет закончился. Итог — пять минут промедления, и я потеряла бы не меньше, чем две недели!... Завтра буду говорить о сроках защиты...
Если у меня будет такая защита, как у новоиспеченного доктора, то я уеду во Фрунзе кандидатом, но несчастнейшим человеком...»
Итого, 5 марта работа была представлена к защите, и были утверждены официальные оппоненты Турок-Попов и Эггерт. Драбкин, как он первоначально сам и предлагал, взялся быть неофициальным оппонентом.
Теперь, после получения хотя бы одного предварительного отзыва от оппонентов, можно было приступить к рассылке авторефератов.
Для ускорения процесса, я сидела в институте и заполняла конверты адресами в самые разные институты, куда должен был быть направлен мой автореферат.
Эггерт обещала предварительный отзыв не задерживать, и действительно подала его быстро. Авторефераты разослали, и срок защиты определился: 2 апреля.
Случайно увиделась с Саморуковым в институте. «Вот кто мне (теперь я это чувствую) искренне симпатизирует, — написала я Юре Л. 10 марта.— Сказала ему, что назначен день защиты. «Знаете, вам несказанно повезло. Ведь ваша работа попала к нам, минуя дирекцию, и поэтому не хотели утверждать оппонентов. Но я им сказал: «Да что вы. вы же сами дали мне работу, вспомните!» И хитро улыбается. Я волнуюсь, не может ли мне это повредить, ведь дирекцию мы все-таки обошли, нечаянно. «Нет, теперь все в порядке. Важно было, что вашу работу официально приняли. Это сделано, и беспокоиться не о чем. Теперь вам надо стоять твердо и держаться в бою». И улыбается. А ведь жулик. не читал моей работы. В институте его зовут «дядя Коля», между прочим, он секретарь партийной организации института».
Так что самое трудное было теперь позади, программа максимум близилась к завершению.
Защита
Последние дела в Москве перед защитой
С первых чисел марта у меня образовался свободный месяц. Юра Л. предложил мне смотаться в Берлин или Ленинград. Я сочла это утопией и написала, какие у меня остались дела до защиты
Москва. 8 марта 1959 года. Травка Юре Л.
...1) Сделать 1,5 вставки.
2) После этого переплести все экземпляры работы.
3) Написать выступление (т. е. сократить автореферат)
4) Получить у оппонентов полные отзывы и написать заключительное слово.
5) Связать тебе свитер.
6) Сшить себе два платья, если ты пришлешь мне мой материал для них.
7) Смотреть по телевизору хорошие передачи.
8) Ходить в кино.
9) Писать папе Юре письма.
10) Написать письма другим друзьям
11) Ходить в гости
12) Ходить по магазинам для выполнения заказов и т. п.
Как видишь, я от скуки не умру...
Моя нога в порядке, тромб, можно сказать, исчез, малюсенький узелок остался. Хожу все время перевязанная. Ощущение, надо все время куда-то лететь, нет покоя. Хотя сегодня пол дня вязала. Сидела и думала, но голова моя — враг мой. Вязанье и шитье в таком случае — спасение».
Кроме того, когда определился точный день защиты, я ровно за десять дней до этого должна была поместить объявление о предстоящей такого-то числа защите в «Вечерней Москве». Так что дел хватало.
А 21 марта в Берлин уезжал Аркадий Самсонович. В этот же день у мамы с папой была годовщина их свадьбы. А так как «Аркадий Самсонович очень настойчиво предлагал свои услуги — взять для родителей посылочку... я решила «разориться» и купила маме янтарную брошку в виде парусника за 15 рублей (чудная вещь!), и папе запонки из уральского камня за 8 рублей. Кроме того для Карли и его мамы за 3 рубля два изящных значка, — сообщала я Юре Л. 21 марта. — Это, конечно, тоже немного нарушило мои финансы, и поэтому меня немножко грызут сомнения. Но ведь можно было?»
Так что непосредственно перед защитой я осталась без любимого Аркадия Самсоновича.
Мои подарки маме и папе очень понравились, да так, что папа счел нужным подробно описать испытанные чувства.
Берлин. 31 марта 1959 года. Папа мне.
С профессором Ерусалимским мы пока общаемся только по телефону, наше приглашение к нам в гости домой он еще не смог осуществить из-за большого цейтнота. Завтра в полдень он будет в издательстве... Твои подарки он привез, и мы еще в день его приезда забрали их у него в гостинице. Все нам очень понравилось. Мама свой «Белеет парус одинокий» немедленно прицепила к своему новому коричневому платью, и, наверняка, ходит теперь под парусами каждый день мысленно к тебе. Мои прекрасные запонки оказались у нее под замком, так что они не были у меня под рукой, когда я сменил рубашку. Я буду носить их часто и с радостью, теперь они конкурируют с запонками, которые мне однажды подарил Мартин Андерсен Нексе, на память о нашем гостевании у него в Хольте. А в заключение оливы! Это был дар богов. Хороши ли они для печени, я не знаю, но, во всяком случае, стакан был опусташен за два дня, и мне было очень вкусно. Печень не стала ворчать, что она вообще-то и так не делает. И, если бы на свете не было врачей, я бы не знал, что с моей печенью дело серьезное.
Суета сует
23 марта, через два дня после отбытия Аркадия Самсоновича в Берлин, я понесла объявление о предстоящей 2 апреля защите в «Вечернюю Москву». По новым правилам, введенным с 1 марта, к объявлению полагалось прилагать автореферат, что я и сделала.
И вдруг газета возвращает ученому секретарю мое объявление! В автореферате отсутствует номер, удостоверяющий, что автореферат прошел цензуру главлита! А значит, напечатан он незаконным способом, не пройдя соответствующей цензуры. Такую вот роковую ошибку совершила фрунзенская типография, а бдительный цензор газеты ее уловил.
Ужас! Ученая секретарь в панике, защита не то, что не может теперь состоятся в назначенный срок, но она вообще под угрозой. А ведь «левые» авторефераты уже разосланы!
Я стою и размышляю, что теперь делать? Новый автореферат в типографии можно напечатать за сутки. Но как долго московский Главлит будет его смотреть, чтобы внести нужную циферку? Этого я не знаю.
Значит немедленно надо идти в Главлит!
Я хватаю автореферат и мчусь в Главлит. Уж что я там сказала цензору, я не помню. Наверное, примчалась с воплями «Помогите!!!», «Я не виновата!» «Меня мои дети уже дома во Фрунзе ждут!» или что-то в этом роде.
И разные главлитовские инстанции все в миг сделали, и автореферат получил нужный цензорский номер!
Правда, один цензор заметил еще одну ошибку, теперь уже на титульном листе. Здесь красовался наш Киргизский государственный заочный пединститут, место моей работы, а должно было стоять АН СССР. Институт истории — место, где я защищаюсь.
У меня глаза полезли на лоб. Но и этот цензор почему-то меня не «выдал», и автореферат был утвержден Главлитом в таком «безобразном» виде.
Теперь еще раз предстояло определить день защиты и еще раз нести соответствующие бумаги в «Вечернюю Москву», ибо существовали временные рамки, которые нарушились — объявление за десять дней до защиты.
После этих «волнений я перестала бояться самой защиты. Лишь бы была, но еще раз носиться по городу из одного учреждения в другое с опасением, что защиты вообще не будет до перепечатывания автореферата — покорно благодарю... Объявление должно появиться 27 марта. До этого еще сто раз можно умереть», — написала я Юре Л. 25 марта.
Последняя фраза была «выпусканием пара» после сделанного дела.
Для защиты Саморуков выбрал 7 апреля. 27 марта в газете появилось соответствующее объявление о 7 апреле. Правда, это не был день официальной явки сотрудников сектора в институт, и кворум мог и не собраться. Но ученый секретарь обещал всех обзвонить и уговорить.
Именно 7 апреля Аркадий Самсонович возвращался из Берлина. Поезд прибывал в 2 часа дня. Защита начиналась в 3 часа. Конечно, он не успевал.
Да и будет ли кворум?
Но я положилась на судьбу, и на утро 8 апреля купила себе обратный билет во Фрунзе (тоже ведь проблема, не просто будет достать билет, если не заказать его заранее).
Так что в отсутствие Аркадия Самсоновича на меня навалились всяческие «беды», но я справилась.
Турок-Попов
Отсутствующего Аркадия Самсоновича перед самой защитой добровольно заменил мне Турок!
Скорее всего, он был советчиком и в преодолении авторефератской канители.
Еще 28 февраля, когда я, наконец, закончила правку всех экземпляров нового варианта диссертации после машинисток, я позвонила Туроку.
Москва. 28 февраля 1959 года. Травка Юре Л.
Звонила Туроку. «Кто говорит? Травка?» Я, конечно, все время называю себя Шелике. Сказал, что предварительный отзыв даст, как только он мне потребуется... «На защите я буду носить вас на руках!» — обещал Турок. Но думаю, что до этого он меня съест, есть у него, говорят такая манера — вытягивать душу и копаться во всех мелочах. А потом хвалить. Ну что ж, это я выдержу.
Договорилась с ним, что 3 марта принесу ему новый вариант диссертации, т. е. все еще до официального утверждения его оппонентом, которое состоялось лишь 5 марта! Такой вот человек, удивительный.
Потом Турок-Попов заставил меня представить лично ему письменный текст моего выступления на защите («А то машинистки вечно что-нибудь наврут»), который мне следует после выступления отдать стенографисткам. Он выправил в тексте то, что ему не понравилось. И попутно наставлял меня на путь истинный советами о том, что на защите надо благодарить и кланяться, а главное делать вид, будто члены ученого совета хорошо разбираются в теме моей диссертации. На самом же деле они ни черта в ней не смыслят, ведь они специалисты совсем в других областях и даже других стран. «Но им будет приятно». И хитрый взгляд маленьких глаз в мою сторону.
Предварительный отзыв Эггерт, который она дала 27 марта, я тоже должна была принести Туроку, свой он еще не писал, все еще копался в тексте моей диссертации.
Когда был назначен окончательный день защиты — 7 апреля 1959 года, Турок позвал меня 4 апреля к себе домой. Его отзыв все еще не был готов.
Москва. 4 апреля 1959 года. Травка Юре Л.
«... В 1 час дня ходила к Туроку и кончила беседу в 5:30 вечера. Даже обедала у него. Сделал мне миллион замечаний для исправления варианта для издания. Посоветовал, как быть дальше на предмет опубликования диссертации в виде книги. Мы наметили контуры моего ответного слова. В понедельник вечером принесу ему для согласования текст, (надо написать для стенографистки). Письменный отзыв Турок постарается написать к вечеру в понедельник, чтобы я могла прочесть до защиты. (А защита во вторник в 3 часа дня!!! — В. Ф.). Он мне большой друг и советчик», — писала я Юре Л.
Эльга Туроком и восхищалась, и недоумевала одновременно: «Эльга все время твердит: „До чего же тебе везет. Никогда не слышала, чтобы у человека были такие оппоненты. Я бы умерла, если бы получила письменный отзыв накануне защиты. Поражаюсь твоему спокойствию и т. д.“» (Письмо Юре Л. 4 апреля 1959 года). А я не сомневалась, что Турок успеет, а главным было то, что «Турок воспринимает меня всерьез и мне с ним легко и просто» (Там же). И он все время помогал, серьезно помогал мне.
Он, мой официальный оппонент на заключительном этапе добровольно взял на себя роль научного руководителя. Такую нудную работу по правке текстов предстоящих выступлений Аркадий Самсонович со мной проделывать никогда бы не стал, равно как и Застенкер. Оба то ли полагаясь на мою способность «драться», то ли из-за экономию своего времени. Турок-Попов в смысле «драки» меня еще не знал, хотя и слушал мое выступление на дискуссии о характере Ноябрьской революции.
Но Турок искренне заботился, делал все, чтобы помочь, сам придумывал, что мне еще нужно. Без него я бы никогда не догадалась писать тексты своих речей, просто составила бы план и пошло-поехало. Так я читала все свои лекции, письменные тексты устных лекций ненавидела. И что из моего выступления сделали бы потом стенографистки, я просто не подумала. А тот факт, что отзыв Турка я получу за несколько часов до защиты, меня совершенно не беспокоил. Его замечания я знала на зубок, а отзыв будет положительный, это и так стопроцентно известно. Чего волноваться?
Волнуюсь ли я? — писала я Юре Л. 1 апреля. — Я себя так настроила, что о защите не думаю. Основное настроение — успеть сделать все, что я себе наметила до отъезда. Конечно, если вдруг будет провал, это будет большой крах, но я настроена на победу, и не трудную. Думаю даже, что Кульбакин не выступит. Как ему возражать уже не думаю, — видно будет на защите. Главное — я точно знаю как себя вести, какого придерживаться тона, и вообще уговариваю себя — защита акт формальный. Труднейшее позади. Ну, а если защита пройдет трудно, то окажусь комком собранности и сделаю все, чтобы победить.
4 апреля Юре Л. «Итак впереди еще два дня мучений и потом „свобода нас встретит радостно у входа!“ Не пришлось бы только писать „Мечты, мечты, где ваша сладость...“ Но постараемся.» Но последняя фраза о сладостных мечтах была все же кокетством. Я уже была уверена, не на 100%, но на 99 % в успехе. В душе воцарилось равновесие, все, что зависело от меня, сделано.
А вечером того же 4 апреля позвонила Маргарет Курелла, и предложила одолжить мне денег на неминуемое посещение с оппонентами и членами ученого совета после защиты ресторана. Боже мой! О таком я и не думала! Разве это обязательно? «Обязательно», — сказала Маргарет.
Вечером после защиты к Эльге дома должны были прийти мои московские друзья. Ради предстоящего «пиршества» я загодя замариновала в трехлитровой банке зажаренную селедку, к которой собиралась в духовке приготовить печеную картошку. Бутылку вина ставила Эльга, Еще я купила вафли. Вот и все застольеу люмпенинтеллигентов, работавших на полставки.
Ресторан с оппонентами совершенно не входил в мои планы, да и совсем нам не по карману. Я и в Москве жила в долг, на деньги, что одолжили Лев Аронович, Эльга и Валя Костромина. В новые долги я залезать не могу!!!
Что же делать? Да у меня уже и билет на руках, дети маму ждут!
— Ты этого не знала? — удивленно спросила Маргарет. — Действительно не знала?
Ни в одном глазу! Как же быть?
— Позвони своим оппонентам и посоветуйся, — нашла выход Маргарет.
Тут же звоню Турку, говорю, что уже купила обратный билет на утро после защиты, что представления не имела о ресторанах после защиты, что...
— Совершенно не беспокойтесь, — перебивает меня Турок. — Садитесь утром в поезд и возвращайтесь к своим детям. Все эти рестораны все равно всегда сплошная скука и только лишняя нагрузка на желудки, а они у многих членов совета уже не здоровые. Никто на вас не обидится!
Положительно, мне очень повезло, что был у меня Турок-Попов!
Я часто напарывалась на очень хороших людей, почему-то.
Только после разговора с Маргарет я поняла, почему при случайных встречах в коридорах института с однокурсниками, они всегда говорили «Спасибо», если я приглашала их на защиту. Мое приглашение автоматически означало приглашение в ресторан?
И почему я всего этого не знала? Откуда такая наивная неосведомленность? Или все же в те годы такое правило еще не было железобетонным?
Спасибо Турку за выручку и поддержку в таком «щекотливом деле».
Много лет спустя, Леня Л., защищавший свою диссертацию тоже в Москве, жаловался мне, сколько денег вытянули из него оппоненты, которых он несколько раз вынужден был водить в рестораны, где они (или сам Леня?) и назначали очередную встречу. А вечернее застолье уже после защиты! «С ума сойти! — кричал Леня и спросил:
— Как ты с этим справилась?»
А никак! Не было у меня такого рода проблем. «Я всегда притягивала к себе людей другого типа, чем ты.— высказала я лене свое предположение. — Мне оппоненты помогали, а ты их ублажал. Турку в голову прийти не могло пойти со мной в ресторан, он из иной когорты. Невозможно даже представить, чтобы я Турку сказала: «Пойдемте в ресторан»?», — ответила я приятелю.
Не знаю, понял ли меня Леня, и поверил ли.
Лене Л. мир очень часто поворачивался какой-то иной, деляческой стороной. А мне человечной.
Защита
О моей защите у меня есть два письма. Одно письмо, — мое Юре Л., которое я написала в ночь с 7-ого на 8-ое апреля, ибо предстояло целых пятеро суток трястись в поезде, а письмо шло быстрее, и Юра Л. умирал от нетерпения узнать подробности. Второе письмо — моим родителям от Маргарет Курелла, которая была на защите, а потом и на вечере с картошкой и селедкой. «Вполне могла бы позвать на этот вечер и своих оппонентов, им бы понравилось» — сказала мне Маргарет на прощание, уходя из Эльгиного дома.
Итак, как прошла защита?
Кульбакин на защиту не пришел.
Равно как и Наум Ефимович, тоже не пришел, чтобы «его враги ненароком не проголосовал против меня». Застенкер сидел дома у телефона и ждал звонка о результате голосования. Если я успею, я должна была вечером заехать к нему домой и забрать свою диссертацию. Если не успею, то Вольф обещал сделать потом это дело. Я позвонить, конечно, успела, а заехать — нет. Так и расстались, до следующего моего приезда в Москву.
Спасибо Науму Ефимовичу!!!
Не было и Аркадия Самсоновича. Кто опаздывал? Как всегда он сам, или на этот раз поезд из Берлина?
Сама я на свою защиту не опоздала, и как писала Маргарет в своем письме родителям «Траутхен уже была там, когда я приехала. В своем зеленом платье с чудесной белой вставкой, немного бледная, она моментам колоссально походила на Фрица. Она „принимала“ своих друзей, внешне совсем не волновалась. Вся обстановка и форма, как все это проходило, было интимнее, более личностным, чем это привычно на защитах медицинских диссертаций». (Москва. 8 апреля 1959 года. Маргарет Курелла моим маме и папе). Из 18 членов малого ученого совета пришли 14. И это было просто здорово. Вместе со мной вдоль «стены сидели друзья Кира, Валя, Нина, Юра Гальперин, Марьяна, Володя (приятель Юры Г.), Маргарет, Вольф. Рядом со мной Эльга (все время шипела: «Перестань сейчас же волноваться») и ее отец» (Письмо Юре Л. в ночь с 7 на 8 апреля). Я действительно не волновалась, однако «вся защита проходила для меня как в тумане (а не во сне ли это — это главное ощущение)». (Там же) Сначала совет обсудил какие-то текущие дела, потом, зачитав мою биографию и характеристику, слово предоставили мне.
Еще на той злополучной защите докторской по революции 1918 года в Финляндии, я поставила перед собой задачу — пусть меня члены ученого совета будут слушать! И внимательно! Вошла на трибуну, спокойно разложила карточки, и начала говорить. Готовым текстом пусть наслаждаются стенографистки, а я выступаю, как всегда, без бумажки. Свидетельство Маргарет: «Траутхен говорила свободно, спокойно, чрезвычайно приятным голосом, иногда легким движением руки подчеркивала свою мысль. Все было хорошо выстроено, главное выделено. Это хорошо действовало на слушателей. Послышались замечания: „Чувствуется лекторский опыт“, „Отличная дикция“, „Да, блестяще“. Я заметила, что слушают с одобрением... Она говорила около 16 минут (имела право на 20)» (Там же) Эту задачу с 16 минутами я поставила себе заранее: ни одной минуты свыше положенных 20, но лучше всего суметь бы уложиться в 16-17! Сумела, лектор я действительно опытный. Я доставила своей краткостью несколько приятных ощущений сидевшим в зале — не пришлось подумать «Да когда же она закончит?».
Потом слово дали оппонентам. Я слушала оппонентов очень спокойно, но как отметила Маргарет уже не бледная, а с пылающими щеками и на ее удивление «не делала никаких записей» по ходу их выступлений. Еще бы, — все их замечания я знала заранее, и ответное слово у меня, по настоянию Турка, тоже было заготовлено уже в письменном виде. Но этим текстом я, конечно, тоже не воспользовалась. «Прекрасно выступила Эггерт — Кирка потом даже выразила ей свое уважение к исторической науке». (Письмо Юре Л. там же).
После оппонентов на трибуне снова я. «Теперь она была более оживленной, движения рук более решительными. С некоторыми замечаниями оппонентов она согласилась, над наиболее принципиальными обещала подумать, материал кое-где собиралась расширить. Это было сказано очень хорошо. Очень искренне и сердечно звучали у нее слова благодарности, которые, в общем-то, просто входят в ритуал. Симпатии явно со всех сторон были на ее стороне! Наступило тайное голосование, избрали счетную комиссию, тем временем Травка (заранее) уже принимала поздравления. Ей, очевидно, было как-то странно на душе оттого, что все уже позади. (Письмо Маргарет. Там же)
Результат голосования: «13 проголосовало за, 1 воздержался (оказался недействительным бюллетень)». (Письмо Юре Л. там же) «Потом меня очень тепло и искренне поздравляли члены ученого совета, каждый подходил и жал руку. А я улыбалась до ушей» (Письмо Юре Л. Там же)
И, о чудо! Когда «все кончилось, пришел Аркадий Самсонович. Это был настоящий подарок. Он только что приехал из Берлина в 2 часа дня и пришел на мою защиту. А ведь он не молодой. Правда, приятно?» (Письмо Юре Л. Там же)
«Защита прошло очень хорошо» — мой вывод Юре Л.
Но сама я почти ничего не помню!
Только из писем знаю, что мне еще надо было быстренько поехать к Аркадию Самсоновичу домой (сам он оставался в институте), чтобы забрать посылочку от родителей — лекарство для мамы Лени Шеймана, что-то для Юры Л., мне ничего (не хотел, наверное, Аркадий Самсонович новых сложностей с таможней из-за женской одежды, как было это тогда, когда вез он мне целый чемодан). Я съездила, забрала посылку и скорее к Эльге, где вечером ждали друзья, те, «кто были на защите, теперь с мужьями и женами, и мы ели печеную картошку с селедкой, пили вино и съели торт. Было очень хорошо. Юрка читал стихи. Хорошо он читает». (Письмо Юре Л. Там же) Вот что написала об этом вечере Маргарет: «Эльгина квартире для лиллипутов была переполнена людьми. Маленький круг друзей, в конце 16 человек (никого из официальных лиц) заняли все пространство. Травка была хозяйкой (стол в складчину). Было очень непосредственно и уютно... Много разговоров (но только не про историю)... Должна признаться, что только моя давняя и возросшая ныне симпатия к Траутхен могла толкнуть меня на такую несолидность. Ибо на самом деле при моей занятости работой, я себе такое позволить не имею право. Мне рано вставать, Грегору тоже».
А еще Маргарет написала моим маме и папе: «А теперь, дорогие родители этой безмерно восхитительной персоны Траутхен, примите мои самые сердечные поздравления. Вы запустили в мир безусловно не ординарный экземпляр „Человека“. Я еще многого жду от нее. У нее все данные для личности». (Письмо Маргарет. Там же). Это письмо Маргарет я читаю сейчас, когда пишу Исповедь, впервые.
Мне уже 80 лет, и недавно, моя бывшая студентка, тоже уже немолодая 60-ти летняя женщина, Лариса Богдашкина сказала мне: «Вы это и сами знаете, вы человек харзматический».
А вот и не знала!
И так высоко, как в 1959 году Маргарет, я себя тоже не оценивала.
Я очень долго сама себя не знала. Почему вот только?
Мои успехи все время как-то пролетали мимо моего сознания. Очень поздно я поняла, что кое в чем могу то, что многие люди не могут. Это касается быстроты моего мышления, и способности ухватывать суть явления, касается моей работоспособности, а также моей особенности — вызывать симпатии (впрочем, и неприятия тоже).
Если бы я раньше осознала все это, что-то было бы по-другому в моей жизни?
Я не знаю.
Но это так, маленькая заметка на полях.
Друзья
На вечеринке в честь моей защиты в доме у Эльги были Кира Дюльдина (Юрина студенческая подруга, у которой я останавливалась в прошлый свой приезд). Кира работала как физик в каком-то институте, работой своей была недовольна, но была полна немыслимых планов, в которые я свято верила. Например, она готовилась принять участие в экспедиции на Южный полюс. Фантастика! Вот это человек!
Валя Костромина, моя бывшая соседка по «Люксу», была моей давней подругой и верным помощником вместе со своим мужем Петькой Гейнисом еще в период нашей студенческой драмы. К тому же Валя прекрасно печатала на машинке, и наши дипломные — дело ее рук. Во взрослой жизни Валя стала корректором, а потом и заведующей отделом корректуры в каком-то издательстве. К Вале я в этот приезд часто ездила в гости, купалась и ночевала у нее. Дома у Вали я в предзащитные дни успела, под ее руководством, сшить себе два платья, и многому у нее научилась по части шитья. Очень теплая, очень отзывчивая, все понимающая Валя — такой она оставалась и тогда, когда взрослела, и потом, много лет спустя, когда состарилась. А в 2006 году, когда я представляла в Берлине свою книгу и встретилась с Мишей Вольфом, он подарил мне свои книги. И я с удивлением прочла в «Друзья не умирают» целую главу о Петьке и Вале, моих давних друзьях и соседях по «Люксу».
Юра Гальперин — наш фрунзенский приятель, привел на вечер и своего друга Володю, химика по специальности. С последним я познакомилась, когда 5 февраля была в гостях у Юры и Марьяны в их московской комнате в общей коммуналке. Через полчаса наших разговоров, Юра позвонил своему другу со словами: «Приходи, у нас сегодня интересно». Володя пришел, и мы протрепались до поздней ночи. Вот только если бы я помнила хотя бы темы наших тогдашних дискуссий! Сам Юра был медиком, и еще в студенческие годы в Москве выбрал свою научную проблему — найти способ отключения во время операции раковых больных их кровеносной системы, по которой во время операции раковые клетки все время разносились по всему телу. По окончанию мединститута Юра был, как и мы, распределен во Фрунзе. Но и тут он сумел организовать исследовательскую работу по мучившей его проблеме. В лаборатории при мединституте он ставил опыты на собаках, которых в нужном количестве находил на улицах города Фрунзе. Кстати, собаки Юру очень любили, и я сама видела, как они сами к нему напрашивались в друзья. Юра собак тоже любил. «Весь псиной пахнет», — жаловалась его красавица-жена Марьяна. Я пыталась объяснить ей, что просто Юра Гальперин гений. Марьяна с этим утверждением не спорила, но спрашивала в ответ, знаю ли я как жить с настоящим гением? Я не знала. Оставаться надолго во Фрунзе Юра Гальперин не захотел. И отработав положенный срок по распределению, вернулся в Москву, в свою комнату в коммуналке. Юра был очень начитан, а главное знал наизусть чудовищное количество стихов самых лучших поэтов. И с удовольствием их читал на наших вечеринках во Фрунзе, а теперь и у Эльги в Москве. По сведениям Сарки, научная группа мединститута, к которой принадлежал и Юра Гальперин, впоследствии получила за свое открытие ленинскую премию.
Нина Майорова — моя бывшая одноклассница и сердечная подруга того периода, когда в 10 классе я временно «разошлась» с Эльгой. Нина была для меня всегда закрытой коробочкой, и достучаться до самых глубоких глубин ее души мне не удалось. Но ее я отыскала в этот мой приезд в Москву, и как написала я Юре Л., встретились мы, будто и не расставались Мы были родные и близкие, не смотря на существовавшее ранее, и сохранившееся расстояние наших душ. Чем-то тайным Нина меня притягивала к себе, и встречи с ней я всегда ждала с трепетом. Нина прекрасно рисовала, и неслучайно стала архитектором. Ее подразделение занималось перепланировкой старых квартир в новые, и Нину такая работа увлекала по-настоящему. «В каждой квартире новые, не решенные задачи. И надо сделать так, чтобы после нашей работы людям было удобнее и лучше жить. И это каждый раз очень интересно делать, это совсем не то, что планировка серийных домов», — сказала она мне. Потом, после смерти ее четырехлетнего сына Нина никого не хотела видеть, сделала исключение для меня, но больше не звала. «Не могу видеть счастливых мам», — призналась мне. Так я ее на время и потеряла. Но тогда, в 1958 году Нина была снова найденной подругой.
Откуда Маргарет насчитала вместе с собой и своим сыном Грегором 16 человек, я не знаю. А вообще я и этот вечер прожила как в тумане и по существу ничего не запомнила.
Мои друзья в Москве. Мы, конечно, были разными по специальности, разными по темпераментам, да и по многому другому разными. Но было и существенно общее — все мы были молодыми интеллигентами новой поросли, вобравшей в себя нравственные установки интеллигенции прошлого. Каждый получал эти «категорические императивы» тоже по-своему, кто в семье, кто в школе, кто черпал их только из литературы.
Мы высоко ценили право каждого из нас на свою собственную, индивидуальную жизнь, но вместе с тем были и незримым сообществом, в котором каждый получал помощь и поддержку как само собой разумеющееся. По существу все мы были нищими, пока не защищали свои диссертации. Но нищета нас не угнетала, темой разговоров она никогда не была. Также и обсуждение текущих цен или покупок тоже никогда не было темой нашего общения. Не повседневность быта занимала наши души. Когда мы встречались друг с другом, другие, более высокие материи человеческого существования, отраженные и в художественной литературе тех лет, заполняли наши встречи. И в своей каждодневной жизни мы тоже умели отделять главное от второстепенного, высокое и низкое, и к бытийным мелочам относились без нервозности, как к очень второстепенному. И на наших вечеринках никто никогда не был пьяным.
Мы верили в социализм, но никто из нас не разрешал партийным и государственным органам вмешиваться в нашу личную, а тем более семейную жизнь. Да мы и сами друг другу такие вопросы не задавали. Никто из нас никогда не брал и не давал взяток, не писал кляузы, не участвовал в интригах. И никто из нас не стал алкоголиком.
Но главное — мы были интересны друг другу. Все, что другой рассказывал о себе, о своей работе, и вообще о жизни, было важно знать и другому. Мы были сопричастны к жизни своих друзей, и никто ни с кем не соперничал.
Но о чем же мы говорили в тот вечер?
Если бы вспомнить! Но было тепло и уютно, и это заметила даже Маргарет.
Хороший был у меня прощальный вечер в Москве, проведенный среди моих друзей, которые, за редким исключением, только на этом вечере и познакомились друг с другом.
Как-то так в моей жизни случалось, что где бы я ни жила, в какой период жизни ни попадала, всегда были у меня друзья, старые и новые. Даже сейчас, в 80 лет я продолжаю их приобретать.
Такая вот хорошая судьбина.
А еще был в то время в Москве мой братишка Вольф. Он учился в МАИ и времени у него, как и у меня было тогда в обрез. Но на защиту и потом на селедку с картошкой он пришел. А до того, 17 марта, в период моего вынужденного «простоя» Вольфка был у меня в гостях. «Вольфи провел у меня полдня и весь вечер (Эльги и ее мужа не было дома). Я приготовила для Вольфи вкусный обед и он развил такой аппетит, что я даже удивилась. Но потом его желудок оказался настолько полным, что Вольфи на полчасика прилег отдохнуть и проспал 1,5 часа. Во всяком случае я снова, как когда-то много лет тому назад, позаботилась о своем „маленьком“ братике. На пятницу Вольфи пригласил меня в театр». (Письмо маме и папе 17 марта 1959 года)
А сейчас, когда мне 80 лет, Вольф, как и Рольф, помогают мне жить достойно, в стране, где государство дает старикам пенсию, размер которой постыден и унизителен для человеческого достоинства.
Возващение во Фрунзе
А теперь я ехала в поезде, возвращалась домой, к любимому мужу, к своим дорогим мальчишкам, к фрунзенским друзьям и на работу.
За несколько суток пути мне было о чем подумать.
Свое письмо Юре Л. о защите, написанное в ночь с 7 на 8 апреля, я завершила бравурным лозунгом: «Поздравляю с нашей победой! Твоя Травка-победитель».
Дело было сделано. Теперь на очередном большом ученом совете уже без меня, числа 16 или 23 апреля, должны были утвердить решение малого совета. «Но этого не боюсь, так как завоевала симпатии малого ученого совета»,— написала я Юре Л. в том же письме.
Дело действительно было сделано. При таком единогласном голосовании и прекрасных отзывах двух докторов наук, ВАК диссертацию тоже должен был утвердить, это меня не волновало. Через пару месяцев я получу диплом кандидата наук, а соответственно и несусветно большую зарплату.
Дело было сделано.
А в душе торчала заноза. Я вроде бы ее почти не замечала, продолжала жить в том направлении, которое определяло два месяца пребывания в Москве — защита. защита, и еще раз защита диссертации.
В день моего приезда во Фрунзе предстояло организовать встречу-обед с друзьями, сгоравшими от любопытства. Мои предложения по организации этого торжественного обеда я Юре Л. написала уже за несколько дней до защиты (куриная лапша, курица наша и т. д.). Потом через два дня у нас дома предстояла еще и официальный вечер с приглашением все тех же друзей, но теперь вместе с институтским начальством. И к этому я успела подготовиться, — я везла с собой из Москвы для официального вечера во Фрунзе какое-то особенное, рекомендованное Эльгой вино, за которым мне пришлось поохотиться. А на 60 рублей, специально отложенных мной для этих целей, и на подаренные мне Вольфом и Рольфом 200 рублей, я ухитрилась купить икры, балык и осетрину, всего понемногу, но так, чтобы и друзья и гости могли бы чуточку полакомиться. А мама передала мне в Москву с оказией большой сырокопченый кусок деликатесной солонины, которую я сберегла для предстоящего застолья. Стол для институтского начальства и друзей обещал быть почти шикарным.
Это дело тоже была «на мази». И я радовалась предстоящим праздникам у нас дома, они меня не беспокоили.
Но заноза....
Мне предстояла сладостная встреча с детьми, в предвкушении которой сердце замирало от восторга и любви. Я, наконец, снова могу их обнять, потрогать, целовать нежные губки моих мальчишек. Какое счастье!
Мне предстояла долгожданная ночь любви с любимым мной мужем, я горела от нетерпения и сладостного предвкушения.
А заноза...
Сперва она была совсем маленькой, почти незаметной, да и вовсе не казалась занозой. Дело, казалось, было в том, что я еще раз ощутила — не хочу я жить в Москве. Не хочу!
Всего-то?
Я ведь и раньше этого не хотела, тоже мне новость. Но в это знакомое чувство теперь вклинилось что-то другое, что свербело душу, не давала ей ожидаемого покоя и полноты ощущения счастья от «одержанной победы».
Я не скоро поняла, что же все-таки стряслось со мной в Москве. Но еще в поезде ощутила — что-то неладно в моих делах, что-то в жизни моей неправильно.
Но что?
Позже пришла ясность: по большому счету, т. е. если исходить из стоящих перед человечеством проблем, совершенно не важно решать вопрос, было ли мартовское восстание рабочих Берлина 1919 года организовано провокаторами, или было стихийным порывом берлинского пролетариата к перерастанию буржуазно-демократической революции в социалистическую. От решения этой проблемы ничего не зависит, и ничего не изменится в современной действительности. И нечего класть на эту проблему свою жизнь. И так десять лет я с энтузиазмом уже поработала по большому счету коту под хвост. Продолжать ковыряться в Мартовских боях ради докторской степени мне совершенно не хотелось. Единственное — своей диссертацией я обеспечила детям материальный достаток, ибо переходила на заработную плату кандидата исторических наук, что было, по крайней мере, в четыре раза больше того, что я получала до того. И на том спасибо!
Но историком, исследующим какое-то конкретное белое пятно, я больше быть не хотела. И это была та заноза, которая впилась мне в душу уже на обратном пути из Москвы во Фрунзе.
Мне предстояло многое изменить в своей жизни.
Мой духовный кризис не означал отрицание истории как науки. Отнюдь нет! Я понимала, что без научного исследования и знания событий прошлого, не выявить закономерностей развития настоящего. А потому узкие специалисты делают важное дело. Но мне самой стало не интересно быть узким специалистом по истории Ноябрьской революции. Меня всегда, еще со студенческих лет, тянуло к теоретическим обобщениям, и свой общий курс по Новой истории я строила не на грудах, посвященных новому фактическому материалу, а на выявлении и показе студентам закономерностей исторического процесса. Я сама не читала все монографии, которые писались узкими специалистами по тем или иным событиям Новой истории, не то, что Сарка, которая всегда была в курсе всех новинок исторической науки — и монографий, и статьей в журналах. Я была другая.
Но какое-то время я сначала еще катилась по накатанной дороге. Я искала издательство в ГДР, готовое взять мою работу. При этом была уверена, что «ДИЦ ферлаг не подходит, я ведь Ваша дочь!» (Письмо маме и папе от 27 апреля 1959 года). В конце концов, моя диссертация была принята к изданию в ГДРовском издательстве «Рюттен унд Ленинг», специализировавшегося на публикации диссертаций. Шли переговоры о переводе моей работы на немецкий язык и т. д., как вдруг это издательство было ликвидировано. И я сказала себе: «И слава богу. Никому моя диссертация в виде книги все равно не нужна». Я ничего не стала предпринимать для ее дальнейшего издания в каком-нибудь другом издательстве.
Точка!
Думаю, что толчком к переоценке ценностей была для меня и та обстановка в Москве, в которой я прокрутилась эти два месяца. В правильности своей концепции мартовских боев в Берлине я была тогда твердо убеждена, да и сегодня думаю, что я была права. Я ведь не искала сенсаций, не хотела во что бы то ни стало «найти что-то новое». Просто весь архивный материал кричал именно о том, что я и пыталась доказать, мартовское восстание было стихийной попыткой перерастания буржуазно-демократической революции в пролетарскую, чего не поняла тогда компартия, и что задушили руководители социал-демократии.
Членам ученого совета, решавшим судьбу моей диссертации, было совершенно все равно, что там было в марте 1919 года в Берлине. Они слушали диссертантку, внимали ее голосу, и она вызвала их симпатии. Вот и проголосовали единогласно «За». Только четыре человека в те два месяца вникали в проблему с интересом — Застенкер, ранее занимавшийся Баварской советской республикой апреля 1919 года, Эггерт, специалист по левым в Германии накануне революции, Драбкин, специалист по истории Ноябрьской революции в Германии и Турок-Попов в силу его въедливого стремления разобраться в любой проблеме, что попадалась ему под руку.
У Кульбякина и С. были свои, далекие от науки мотивы, а Аркадий Самсонович просто хотел помочь, ибо в меня верил.
Это я поняла еще в Москве.
Но быть нужной своим научным поиском истины только нескольким специалистам по смежным темам, мне было не то что мало, а просто не интересно. А когда я увидела как в московской среде кипят еще и «страсти роковые», далекие от науки, то вариться в будущем еще раз в таком котле, я не захотела. Не из страха, а от ощущения безнравственности такой варки.
Второй раз в жизни я не захотела жить в Москве. И это меня опечалило.
Во Фрунзе я была далека от околонаучных дрязг, поскольку сама не занималась историей Киргизии. Здесь издавались Ученые записки нашего института, я печатала в них свои статьи о Мартовских боях 1919 года в Берлине, и никто в мои статьи не лез редакторской рукой, да еще так, чтобы они потом не могли понравиться такому серьезному ученому как Аркадий Самсоновичу. Только во Фрунзе я смогу оставаться сама собой и заняться тем, что меня интересует — так подумала я после Москвы.
В голове моей уже до защиты варились новые проблемы.
Вот, что такое вообще революция? Как ее определить? Как узнать, что она началась, или что уже кончилась?
Кацу (проректору по науке) и Гришкову (моему зав.кафедрой), двум моим приятелям, конечно, было смешно, что я задаю такие глупые вопросы, ответы на которые всем давно известны.
А мне вот все равно непонятно!
«Хи-хи, ха-ха!» — ничего другого я от них и не слышала.
«Ну, и черт с вами, но я этим все равно займусь. И пусть никто мне не мешает, хоп?» — проносилось в моей голове.
«Черт с тобой, Шелике, дерзай, если тебе так хочется! Но мы не виноваты», — мысленно слышала я их ответ.
Я даже знала, что именно это они и скажут..
Я переставала быть историком и в этом была суть торчавшей во мне занозы.. Но что-то надо было сделать, чтобы заноза перестала свербеть.
На это потребовалось время.
Заметки на полях на тему «Что я думаю сегодня»
Я выросла и творила в тоталитарном государстве при господстве тоталитарной идеологии, которую официально назвали марксизмом-ленинизмом. В идеале такому государству нужно было, чтобы наука, искусство, литература развивались семимильными шагами в интересах государства и при его поддержке, но при условии — шаг влево, шаг вправо от провозглашенных постулатов официального марксизма-ленинизма — и ученому, художнику, писателю вышка или расстрел — духовные или физические, это как карта ляжет.
Для тоталитарного контроля за тем, чтобы стройные ряды ученых, художников. писателей шли вперед и только вперед в нужном направлении и вооруженные «самой передовой идеологией в мире», нужны были добровольцы, по велению совестиберущие на себя роль духовных инквизиторов, и которые стали бы очищать изнутри научное и любое другое творческое сообщество от инакомыслящих «грешников». Понятно, что добровольно быть верными слугами тоталитарной идеологии могли только люди, которые в провозглашенных догмах нисколько и никогда сами бы не сомневались. О тех, чьими мотивами поведения был карьеризм, погоня за властью, зависть к успехам ближнего и прочие моральные изъяны и грехи, а жизненным принципом цинизм, я сейчас речи не веду. Такие всегда — слуги. Я о других, о «верных» марксистах-ленинцах.
А поскольку способностью ни в чем не сомневаться обладают только дураки, а их в науке, искусстве, литературе все-таки маловато, (хотя они и попадаются), государству пришлось сплести идеологическую паутину, связывающую по рукам и ногам творческих людей, а не только дураков или циников. Паутина состояла из Официальной Точки Зрения на физику и лирику, науку и исскуство, литературу и поэзию — короче на все, чем духовно живет человек. Соответственно принимались официальные постановления ЦК КПСС о генетике, кибернетике, кинокартинах, журналах, писателях, поэтах, художниках. Всем людям, причастным к духовным процессам в обществе подлежало твердо придерживаться Официальной Точки Зрения. Шаг влево, шаг вправо...
В разные периоды и, в разных ситуациях, те или иные ученые, художники. литераторы, люди талантливые и совсем не глупые, попадали в расставленные государством идеологические сети, и клеймили сотоварищей, «очищали» ряды. И многие, если руководствовались не завистью и соперничеством, все-таки мучились как муха, запутавшаяся в паутине. И пили, и спивались.
Официальная Точка Зрения стала путеводной звездой для многих простых идеологических работников — политруков в армии, доцентов кафедр исторического и диалектического материализма, и особенно тех, кто специализировался по Истории партии. Идеологические работники каждую строчку материалов очередного партийного съезда разглядывали под лупой. Ибо шаг влево, шаг вправо...
В 70 ые годы я читала во Фрунзе по линии Вечернего университета марксизма-ленинизма курс лекций по Истории международного рабочего и коммунистического движения. Моими слушателями были офицеры местного воинского гарнизона — «мои звездные дяди». Они были хорошими слушателями, задавали много вопросов. Мои лекции им нравились, несколько человек даже своих жен слушать меня пригласили. И в конце после экзамена я получила от них ведро огромных ромашек в подарок. Но даже в 70 ые годы, в самом начале моего курса лекций, в ответ на какое-то мое рассуждение, один из офицеров с места возмущенно и вместе с тем недоуменно отреагировал вопросом «Это официальная точка зрения, то, что Вы сейчас говорите?!» Ему для своих занятий с солдатами нужна была только Она, эта самая ОТЗ. В ответ я спросила: «А где Вы ее ищете, эту официальную точку зрения? В газете? В журнале? В брошюрах? Все официальное пишут ведь только люди, которые свою точку зрения и поменять могут. Нет вечной Официальной Точки Зрения, а партийная точка зрения тоже меняется, Вы сами это знаете. Надо учиться думать и самому».
Но думать самому трудно, да порой даже опасно.
Людям в те времена надо было суметь увидеть паутину, и самим в нее не попадать, и других оберегать, всеми возможными способами. А это была уже политика, как искусство побеждать в заданных условиях, оставаясь порядочным, мыслящим человеком.
Лично я тогда, в период предзащитной канители политику в науке не признавала. Я хотела идти только прямыми путями и только вперед, без всяких там тактик. И страдала, когда видела, что «нормальные герои всегда идут в обход», и что мне это тоже приходится делать. Я все еще в душе была максималисткой.
А вот Аркадий Самсонович Ерусалимский был в этом политическом искусстве «борьбы с паутиной» настоящим полководцем, как был им и Вячеслав Федоров, и вообще многие таланты, умевшие и в тех условиях реализовать свои творческие потенциалы и даже добиться прижизненного признания и успеха.
А я после защиты еще полагала, что сумею вне Москвы и именно во Фрунзе прожить в науке без политических «хитростей», без лавирования, без дипломатии.
Мне еще многое предстояло понять в жизни.
И многому научиться.
И еще.
Сегодня, а, может быть, кое-кто уже и тогда, скажут, что все мое «везение» с защитой объясняется просто тем, что я была дочерью директора партийного издательства СЕПГ ДИЦферлага, вот ко мне и проявляли «интерес».
Должна сказать, что тогда, в 1959 году я о таком варианте совершенно не думала. Ну, просто ни в одном глазу! И не думала я об этом еще и потому, что никакого участия в планах издания издательства не принимала, мне бы в голову не пришло, советовать папе того или иного автора. Да и папа обратился ко мне тоже всего один единственный раз, когда речь зашла о детской книге «Старик Хоттабыч». Папа спросил меня, как мне нравится эта книга, и я написала, что очень нравится, и что она у нас очень популярна.
Вот и все дела.
А когда речь зашла об издании моей диссертации в ГДР, само собой разумелось, что в папином издательстве это неэтично, ибо я его дочь, а потому просто невозможно.
А теперь факты.
Книга Аркадия Самсоновича Ерусалимского была выпущена в свет ДИЦферлагом еще в 1952 году, и я к этому не имела абсолютно никакого отношения. И Аркадий Самсонович это, конечно, понимал. Мне он помогал по другим, чисто дружеским мотивам, я уверена. Ему была симпатична я сама, и понравились мои родители. О моей студенческой драме он откровенно говорил с ними, будучи у них дома в гостях, и мама мне написала, что в его лице у меня есть настоящий друг, и что все он правильно понимает. Такие вот были отношения.
Турок-Попов специалист по истории Австрии, так что никаких идей об издании своей книги в ДИЦферлаге у него быть просто не могло. Но он попросил присылать ему проспекты издательства, ибо был любопытен до всего на свете. И стал проспекты получать. Вот и вся «выгода».
Зинаида Карловна Эггерт. Узнав от меня, кто мои оппоненты, мама написала мне 8 марта 1959 года: «Товарищ Эггерт нам не неизвестна, т. е. лично мы с ней не знакомы, хотя она и присутствовала на Конференции историков в Лейпциге. Но ее книга должна была выйти у нас, уже была переведена, но нам все же пришлось отказаться, ибо роль левых ею разработана недостаточно. Другой недостаток в том, что книга завершается кануном Октябрьской революции, тогда как для Германии все же лучшим завершением был бы канун Ноябрьской революции 1918 года. Наш лекторат, наверно, уже все это сообщил тов. Эггерт» А папа поспешил сделать к маминому письму приписку: «Милая Траутхен, товарищ Эггерт еще ничего не говори о ее книге. Мы еще не окончательно отказались, наш лекторат должен был обратиться за консультацией к товарищу Ерусалимскому, что, вероятно, уже произошло». Что было дальше с книгой Эггерт, я не знаю, надеюсь, что она все же вышла и малюсенькую лепту я, нечаянно, может быть, в это внесла. Само собой разумеется, что с Эинаидой Карловной я о ее книге не говорила. А сама она держала меня, как я уже писала, на расстоянии, не то, что Турок.
Застенкер Наум Ефимович, тогда уже сменивший научную тему, занимался прудонизмом во Франции. При чем тут ДИЦферлаг?
Кульбакин. Вот кто был специалистом по истории Германии. И полез в бутылку. Не знал, что я дочь директора издательства? Вряд ли. Но истина (в его понимании) была ему дороже.
Время было погано-тоталитарным. Но оно не было меркантильным.
И потому у меня и не возник тогда вопрос, поставленный выше. Не такие отношения определяли симпатии и антипатии в кругу моего общения.
Не такие!
Несмотря на вездесущие паутины, на всех углах сплетенных пауком-государством, надо было уметь оставаться человечным, искренним. И это стремление выстоять, не дать себя сломать объединяло, высвечивало в общении тех, кому можно было доверять, того, кто не предаст. Это я понимала уже тогда, хотя и не до конца продумывала истоки и суть Паутины.
К сказанному надо добавить, что люди, о которых я сейчас пишу, были настоящими учеными и талантливыми педагогами. И у них в крови было стремление как род обязательства помогать студенту, диссертанту, просто встретившемуся на жизненном пути человеку, в котором им почудилась искра божья — хоть чуточка таланта.
Иначе они не умели.
И тут совершенно не важно кто у опекаемого родители.